— Болеете? Что-то на больного вы не похожи. Ну-ка, марш в партком! И чтоб тихо зашел, без шума. А то выведут. Болеет он! Все на собрании, а он болеет.
Лапшин, подчинившись грубой воле, побрел в противоположный конец коридора, всей кожей принимая злобный взгляд тетки, которая не собиралась спускать с него глаз, пока он не дойдет до указанного ей кабинета. Так тихо и спокойно, уговаривая себя не побежать, уходят люди от случайно встреченных агрессивных собак, каждую секунду ожидая, что за ними погонятся с зычным лаем и вцепятся в ногу или в руку.
В зале парткома Лапшин увидел много знакомых. Это его обрадовало. Правда, немного удивило, что сидят они в последних рядах, с одинаково понурым видом. И Шнеерович был здесь. Лапшин попытался привлечь его внимание, но, вспомнив угрозы тетки с сухим лицом, передумал и сел на свободное место.
Выступал какой-то человек с громким, на украинский манер выговором и прической, очень напоминающей прическу Гитлера на карикатурах Кукрыниксов.
Оратор половину своей речи ледяным тоном зачитывал разные перечни фамилий.
Списки неблагонадежных.
Тех, кто замечен был в пропаганде чуждых космополитических ценностей, в идолопоклонстве перед западной музыкой, в потворстве осужденным партией музыкальным формалистам. Одним словом, тех, с кем Московской государственной консерватории больше не по пути. В одном из зачитываемых списков Лапшин услыхал свою фамилию. Почему-то пронеслось в голове: что бы я сказал друзьям, если бы меня в эти списки не занесли? Потом ухнуло предчувствие катастрофы. На что теперь жить? Ведь он же с недавних пор не один.
С нескрываемым наслаждением выступающий доносил до аудитории то, как космополитически настроенная группа музыкантов пыталась внедрить в умы студенческой молодежи губительную буржуазную компоненту. Так и произнес: «губительную буржуазную компоненту».
«Эти опасные подлецы делали все, чтобы истребить музыкальные гены народного фольклора из советской музыкальной культуры. Но партия бдительно предугадала и раскрыла их коварные происки», — гремело с трибуны.
Лапшин продержался полчаса. Когда ускользнул, сборище еще продолжалось.
С трудом сдержался от рвоты. Мерзость неслыханная. Лучше б он не приходил сегодня сюда.
Улица Герцена распалилась от солнца до состояния враждебности ко всему живому. Потные прохожие жались к стенам домов в поисках хоть какой-то тени, но почти не находили ее.
Гадостность всего, что он только что услышал, налипла на его существо почти физически и мешала крови нормально циркулировать по венам и артериям. Поэтому она то приливала к голове, то вдруг отливала куда-то к ногам, так, что хотелось повалиться на асфальт и никогда больше не подниматься.
Какой-то неприятный, но уверенный в себе голос затараторил в нем: «Тебе нужен укол. Наверняка у Людмилы еще осталось немного морфия. наверняка осталось. Она тебя примет. И поможет!»
И он, ведомый этим голосом и желанием забыться, направился по улице Герцена вверх.
Если Люды нет дома, он подождет. Покараулит ее во дворе. Или ее отсутствие — спасение?
На Зеленоградской — Таня. Она поверила в тебя, а ты…
Давно не действующая, без креста церковь между улицей Герцена и только что названной именем артиста Василия Качалова Малой Никитской съедала солнечные лучи, не отражая их от купола.
Воздух тяжелел, горячел, давил.
Но когда Лапшин повернул с улицы Воровского в Борисоглебский, подул ветерок. И хоть он не был прохладным, Шуриньку он все же чуть отрезвил.
Ему нельзя к Людмиле. Там он не совладает с собой. Там вечно для него будет звучать голос, который он слышал на Собачьей площадке.
Но куда-то сейчас надо деться.