Я боюсь, боюсь того, что мне придется делать в Бесстрашных и того, что я захочу сделать.
Боюсь того скрытого насилия, что внутри меня, отточенного моим отцом и фракцией за годы молчания.
Я вставляю пулю, затем беру пистолет обеими руками, порез в руке пульсирует. Я смотрю в лицо женщине, ее нижняя губа дрожит, в глазах стоят слезы.
— Извини, — говорю, и спускаю курок.
Я вижу черную дыру в месте, где пуля пронзает ее тело, и она падает на пол, поднимая облако пыли.
Но ужас не проходит. Я знаю, что-то приближается, я чувствую это внутри себя. Маркус еще не появлялся, и он появится, я в этом уверен настолько, насколько я уверен в том, кто я. Кто мы.
Свет обволакивает меня и вот он конец, я вижу, как проходит кто-то в серых туфлях. Маркус Итон выходит на свет, но это не тот Маркус Итон, которого я знаю. Вместо глаз и рта у него черные дыры.
Еще один Маркус Итон стоит за ним, и медленно по кругу, больше и больше чудовищных вариаций моего отца обступают меня, их огромные беззубые рты широко раскрыты, а головы наклонены под странным, неправильным углом. Я сжимаю кулаки. Это все не настоящее. Это все явно не настоящее.
Первый Маркус расстегивает ремень, а затем снимает его, петля за петлей, и в это же время остальные делают то же самое. По мере этого ремни превращаются в канаты из металла, с шипами на концах. Они тащат свои ремни по полу, их черные языки облизывают губы. И все вместе они заносят ремни для удара, я кричу, прикрывая голову руками.
— Это ради твоего же блага, — говорят Маркусы все разом, хором.
Я чувствую боль, разрывающую, ужасающую, невыносимую. Я падаю на колени и прижимаю руки к ушам, будто бы это может защитить меня, но ничто не может меня защитить, ничто. Я кричу вновь и вновь, но боль заканчивается, и я слышу его голос:
— Ты не будешь потакать себе у меня дома! Я не для того растил сына, чтоб тот был лгуном.
Я не могу это слышать, не буду это слушать.
В моем представлении появляется скульптура, подаренная матерью. Она стоит там, где я ее оставил, на моем столе и боль отступает. Я сосредотачиваюсь на ней и на других сломанных вещах, разбросанных по моей комнате, крышка коробки лежит, сорванная с петель. Я помню руки матери, тонкие пальчики, что закрывали, а затем замыкали коробку, передали мне ключ.
Один за другим голоса исчезают, и воцаряется тишина.
Мои руки опускаются на землю, и я жду следующее препятствие. Костяшками пальцев я провожу по каменному полу, он холодный и на нем кусочки грязи. Я слышу шаги и готовлюсь к тому, что приближается, но слышу голос Амара:
— Все? — говорит он. — Это все, что есть? Боже, Стиф.
Он останавливается рядом и подает руку, я беру его за руку, и он помогает мне подняться. Я не смотрю на него. Я не хочу видеть выражение его лица, не хочу, чтобы он знал то, что он знает, не хочу стать жалким инициированным с трудным детством.
— Нам нужно подобрать тебе другое имя, — просто говорит он, — что-то пожестче, чем Стиф. Что-то типа Блэйд (Лезвие) или Убийца ну или что-то в этом роде.
При этих словах я смотрю на него, он улыбается уголками губ, я вижу некое подобие сострадания в этой улыбке, но не столько, сколько я ожидал увидеть.
— Я тоже не хотел бы говорить всем свое имя на твоем месте, — говорит он, — пошли, давай поедим.
Амар провожает меня к столу инициированных, как только мы заходим в столовую. Несколько Бесстрашных уже сидят за столами, крича с другой стороны комнаты, где повара в тату и пирсинге до сих пор накрывают на стол. Лампы здесь бело-голубые, что создает зловещее освещение.