— Если род мой будет продолжен в самом знатном роду Йоргенстада, тогда я со спокойной душой смогу покинуть вас навеки, обретя спокойствие и зная, что честь моя восстановлена.
Я призвал вас сюда, ваше святейшество, для того, чобы вы стали матерью моего ребенка и дали ему славное и честное имя.
Словно ледяные ножи пронзили девственную душу Олеандры. Бледная как смерть, смотрела она в эти стальные глаза. Не было никакого сомнения в том, что каждое его слово — истинная правда, хотя слова эти причиняли ей острую боль. Конечно, то был сам Йорген.
— Вы поняли меня, ваше святейшество?
— Да, — прошептала она хрипло. Ее колени дрожали, от прежней твердости не осталось и следа.
— И вы, ваше святейшество, согласны стать матерью моего ребенка?
Ее губы беззвучно зашевелились.
Он все еще смотрел на нее в упор.
— Да, — прошептала она и вдруг ощутила во всем теле какую-то странную легкость и одновременно блаженную слабость. Ей казалось, что он уже стал ее мужем, и слова его стерли самую интимную грань между ними.
Ее глаза закрылись, голова бессильно упала на грудь.
Микаэль бережно обнял ее, обнял с каким-то новым для него чувством огромной всепоглощающей нежности к этой сильной и гордой душе, которая отдала ему себя так всецело и беззаведно. Он поцеловал ее и прошептал:
— Олеандра, твоя кровь вольется в мой род. Твоя красота будет вечно сиять на лицах моих потомков. Пусть же они смотрят на мир твоими умными глазами, пусть будут такие же сильные духом, как ты.
Она неподвижно лежала в его объятиях и вдруг прижалась к нему так крепко, что сама испугалась, и чтобы прогнать свой страх, она прижималась к нему все сильней и сильней… а он взял ее на руки и унес в Супружеский покой.
Утреннее солнце весело заглядывало в Брачный покой, играя на расписанных фресками сводах. Коронный вор проснулся. Он приподнялся и долго смотрел на спящую Олеандру, глубоко вдыхая воздух всей своей могучей грудью. На груди его была красная татуировка, изображавшая восходящее солнце. Оно напоминало ему о привольной юности, о веселой жизни среди бродячих актеров и циркачей.
Это солнце на его груди наколола однажды своими острыми инструментами маленькая китаянка.
Теперь китаянка была забыта, забыта и принцесса Пармская, очаровательная истеричка. И вот он сидит, склонившись над спящей Олеандрой, такой сильной, гордой и в то же время такой доверчивой и нежной.
Да, он был пленен, пленен навеки, — кончилась его свобода. С ним случилось то, во что он никогда не верил.
Все его чувства, все мысли, вся страсть его души и каждый удар сердца — все тянулось, летело, стремилось и взывало к ней, восторженно, жадно, неодолимо, радостно и властно.
В его необузданной, очерствевшей душе, душе бродяги, пробудилось что-то новое, словно вдруг забил горячий источник неиссякаемой нежности… нежности к ней одной…
Все грязное, уродливое и мерзкое осталось в прошлом, настоящее было прекрасно.
Жажда мести, которая столько лет жгла его душу ненавистью и злобой, вдруг утихла и стала казаться ему нелепой, ненужной и пустой.
Уныние, усталость, разочарование, которые совсем недавно заполняли каждый уголок его души, казались ему теперь чом-то непостижимо бессмысленным… и уносились из его памяти, словно увядшие осенние листья.