Я купил в продовольственном магазине бутылку шампанского и с тяжелым чувством пошел назад. Из-за того, что это чувство отдавало предчувствием, я старался всячески заглушить предсказательную струну, но она строптиво резонировала несчастье. Ну конечно: дверь в квартиру была приоткрыта.
Раздевшись, я вошел в комнату и первым делом увидел на столе горку коробочек от лекарств, где, кажется, было все — от этазола до тазепама. Ольга лежала на полу, неестественно подвернув голову с приоткрытым ртом и обняв правой рукой ножку стола. Я бросился к ней: пульс, слава богу, был, дыхание тоже было. Сделав все то, на что я способен, если принять в расчет мои убогие познания в медицине, а именно, облив Олю водой, я вызвал «Скорую помощь» и сел дожидаться ее прибытия.
«Скорая помощь» явилась необыкновенно скоро — минут через двадцать пять. Три молодые женщины поколдовали над Олей, поколдовали, а потом сели писать бумаги.
— Ну как? — спросил я.
— Ничего, — ответила мне одна из врачих, мужественная блондинка. — Ничего, оклемается…
— Ну, слава богу, — проговорил я.
— Вы часом не знаете, — спросила она, — у пострадавшей в роду что-нибудь подобное уже было?
— Знаю, — ответил я. — Ее отец в двадцать шестом, кажется, году травился чернилами.
— Тогда безусловно ставим на учет, — сказала другая медичка, и мужественная блондинка поддержала ее кивком.
— Нет, это вы напрасно, — сказал я, пожалев, что меня угораздило помянуть про чернила. — Вы ее не знаете; это совершенно нормальный, думающий человек.
— А вот этого не надо, — сказала мужественная блондинка.
— Чего не надо? — спросил я. — Думать, что ли, не надо?..
— Нет, думать надо, конечно, но тоже в меру. Все хорошо в меру. А то сначала мы думаем, а потом в окошки бросаемся. Не надо говорить того, чего вы не понимаете.
Я сообразил, что спорить с врачихами не только бесполезно, но и, возможно, небезопасно, а то возьмут и тоже поставят на свой учет, — и посему я больше слова не проронил. Врачихи на прощание велели мне напоить пострадавшую молоком.
Проводив «Скорую помощь», я сел возле Оли и стал на нее смотреть. Через некоторое время ее веки затрепетали, она открыла глаза и ответила мне совершенно здоровым взглядом.
— Вы прочитали мою записку? — спросила она, едва шевеля губами.
— Нет, я никакой записки не находил.
— И не читайте.
Проговорив это, Оля снова закрыла глаза, а я стал искать записку. Она лежала у меня под носом, на столе, между коробочками от лекарств. Содержание ее было таково, что даже в случае неудавшегося самоубийства совеститься не стоило. Вот все, что в ней было: «Выпейте шампанского на помин души».
Поскольку от пятерки у меня оставалось что-то около шестидесяти копеек, я принес из магазина две упаковочки молока. Впрочем, этого оказалось достаточно, так как Оля пила его птичьими дозами. Я поил ее до позднего вечера, а затем поехал домой, собираясь наутро вернуться к своим литературным занятиям, от которых меня в течение целых суток отвлекали подсудимые, а также самоубийцы.
Однако на другой день продолжить работу мне не пришлось, так как на месте своего обреченного дома я увидел одни руины; дом снесли за те самые сутки, что меня отвлекали подсудимые, а также самоубийцы. Искать другое пристанище было бессмысленно уже потому, что на поиски так или иначе ушел бы остаток дня, и я решил встретить Владимира Ивановича, которого в то утро освобождали из заключения. Во-первых, это было по-товарищески, а во-вторых, я предчувствовал, что отсидка Владимира Ивановича тоже как-то обогатит.
В том самом отделении милиции, куда нас с Владимиром Ивановичем доставили вечером 13 февраля, незнакомый лейтенант объявил мне, что заключенный Иов будет свободен в полдень. Поскольку до полудня еще оставалось время, я отправился навестить Олю, благо это было недалеко. Я долго звонил, но так и не дозвонился; в конце концов я вынужден был обратиться к соседям, и какая-то бабушка мне сказала, что рано утром Ольгу отвезли в Боткинскую больницу. Я предсказал, что больше с Ольгой уже не встречусь.