— Карыспадент?! Бешбармак нада!!
Мы — по газам и в Русскую Поляну от таких гостеприимств, но «карыспадента» не забывали Овечкину до аэропорта. Читывал ли тот, в кирзачах и с планшеткой на боку, что-нибудь кроме повесток в райкомпарт — бог весть, но вот что Овечкин — это самый главный «карыспадент» — это и он знал. Не лыком шит!
…В Курске, в не любимой им (за шум) квартире, где из окон видны были петлистая Тускарь и пойменный лес, — непременное в начале свидания чтение «Теркина на том свете» со старой, еще 1954 года, новомирской верстки и больное, с проклятиями и стенаниями, его пьянство:
— Прос…ли Киев! А теперь ему — Звезду? А Кирпонос, а целый штаб фронта?! Полмиллиона пленных, о-о-о…
Учитель — не глядели б глаза — катается по дивану в стонах стыда и «по срочному» заказывает Москву, «Трифоныча». Словно за кислородную подушку хватается.
Или желчный, язвительный рассказ, как редактор «Правды» Сатюков идет по коридору, старательно его не замечая. Судьба очерков подвешена, деньги прожиты, больше оставаться в гостинице «Москва» и нельзя, и не на что, но и возвращаться некуда: без публикаций готовых кусков ни ездить, ни писать немыслимо. В «Правде» секретарши ни с кем не соединяют, Сатюков или ослеп, или потерял память… Вдруг телефон: помощник Лебедев. «Хотите знать, как оцениваются ваши материалы? Очень и очень положительно. И Никитой Сергеевичем, и Георгием Максимильяновичем, и Вячеслав Михайловичем. Продолжайте в том же духе…» Не успела лечь трубка — набат, трезвон: «Валентин, где пропадаешь? С ног сбились, целую неделю ищем, ну как можно — ведь твои подвалы в номере!» Сатюков. Сам! И узнал вдруг, и вспомнил…
(Сатюков? Фамилия из песни Высоцкого — про Ваню и Зину у телевизора… В какую же пропасть — и как мгновенно! — уходят эти могущества, величины, превосходительства… Вот Мария Илларионовна Твардовская издает переписку мужа с Овечкиным и к письму от 20 августа 1959 года добавляет: «История с Мыларщиковым развития не получила. Выяснить имя и историю, с ним связанную, не удалось». Это ж надо! Гроза целых республик, в секунду решавший людские судьбы, оставлявший области без семян, правая рука Никиты во всех агроновациях заката, чьи художества на Алтае я пытался изобразить в «Русской пшенице», — и сгинул даже для микробиологов истории. Сколько же человеческого ничтожества понатащили с собой в память века Твардовский с Овечкиным!)
После выстрела в голову Валентин Владимирович вынужден был бежать в Ташкент, подальше от интереса друзей и недругов, пользовался расположением и опекой Шарафа Рашидовича Рашидова. Тот и квартиру подранку-курянину дал, и с собою в поездки брал, и хозяина «Политотдела» Хвана определил к нему шефом. А вот Петр Нилыч Демичев только сулил жилье где-нибудь в Большом Подмосковье — на том дело и кончилось.
«Иногда, Саша, мне кажется, что писательству моему пришел конец, — это зимою 63-го, письмо Твардовскому. — Что-то будто оборвалось в душе. Я не тот, каким был, другой человек, совсем другой, остатки человека. Писать-то надо кровью, а из меня она как бы вытекла вся».
В сентябре 1965-го я забирал Валентина Владимировича из ташкентской цековской больницы домой, на первый этаж дома по улице Новомосковской. Долго сидели в беседке, он был уже без повязки на глазу, но передвигался с трудом… Господи, неужто после поездки по целине прошло только пять лет?! Он, иронизируя над собой, читал Некрасова, из «Убогой и нарядной», я попросил самого его записать — и личным подписом скрепить:
Без языка. Без любимого «Нового мира», без литературной среды. Без надежд на выход книг, без денег, уже без веры в реальное возвращение. Без возможности что-либо понять самому в хлопковой круговерти Рашидова… Потом появилось словцо — «уехал». Об эмигрантах, часто насильно вытолкнутых.
Первым, пожалуй, из России уехал Овечкин.
Словно возбуждая, взбадривая себя, он в последние ташкентские встречи все заговаривал о будущей своей книжке про «Политотдел». Образец колхоза, о таких мечтали коммунары Приазовья в двадцатых еще годах! Хлопок, кенаф, громадный доход с каждого поливного гектара, стадионы, три средних школы, в больницах — чудеса хирургии, иглоукалывание, детей учат музыке, самбо, верховой езде — осуществленный рай. Причем сам Хван против культа личности, хотя является главою народа в изгнании — лидером выселенных Берией корейцев. Авторитет его абсолютен…
Самое замечательное в этой книжке — что она и не могла быть написана. Из благодарности книги не пишутся — настоящие книги. «Все то, что я до сих пор писал, я писал, с кем-то и с чем-то ожесточенно споря, опровергая то, с чем не согласен, утверждал свое. В «Районных буднях» ведь в каждой строчке — полемика. А тут вроде бы не с кем да и не из-за чего полемизировать, нет повода ругаться».
Молчание — золото. Полемизировал (и, возможно, ругался) уже следователь Гдлян. Правда, почти 20 лет спустя. «Политотдел» — впрямь высококультурное, вышколенное, мастерски отлаженное хозяйство, но Хван входил — и не мог не входить — в феодальную финансово-аграрную систему чуткого Шарафа Рашидовича.
После смерти учителя (надпись на камне — «Овечкин Валентин», видать, местные мастаки переставили слова по-своему) началось приспособление его личности к разным политическим ситуациям. Толкуя книгу сообразно злобе дня, различные авторы как бы отстаивали ей право на жизнь.
Году в семьдесят третьем (Леонид Ильич был еще единожды Героем Советского Союза и не был еще маршалом) за автора «Районных будней» извинялся и как бы ручался его сослуживец по Крымскому фронту Николай Атаров. Большим, но простительным грехом Овечкина было объявлено… нетерпение. «Слишком нетерпеливый и оттого опрометчивый и несчастный, он мог в минуту отчаяния извлечь из сердца и черкнуть: «Пишешь, пишешь и — ни хрена, ни на градус не повернулся шар земной» (Н. Атаров, «Дальняя дорога»), «…про себя он всегда верил в приказную безотлагательность своих писаний «по моему хотенью». «В нетерпимости он не щадил ни врагов, ни друзей». «Человек крайностей, он становился предельно резок, разрывая с принятым у нас обтекаемым тоном…» «В «Трудной весне» движение приостановилось уже в судьбах самих героев… Тут художник расплачивается за свою одержимость, за то, что торопится навязать свои мысли и таким образом учредить порядок на земле…»
Терпеть еще можно и, конечно, надо было, а курянин был резок, одержим и нетерпим — вот какая штука. В целом — ничего, только горяч. Н. Атаров, по его словам, предостерег Овечкина: зарубежная пропаганда может привлечь его как фрондера для своих передач. «Ну и что? Что посоветуешь? — письменно ответил очеркист. — Отказаться от нашей внутренней самокритики? А ты чувствуешь, что она сейчас нужна, может быть, в тысячу раз больше, чем когда бы то ни было? Не люблю громких слов, а то бы сказал, что ты замахнулся мне в спину ножом».
Год 1983, статья А. Обертынского «Человек или экономика?» в «ЛГ» открывает еще одного Валентина Овечкина: главным объектом автора «Районных будней» был характер сельского труженика, его мысли и чаяния, а не экономика, не хозяйственная деятельность. Человек больше, чем экономика — отсюда и воздействие и долголетие «Будней».
Чтоб не тянуть с ответом, напомним и этому трактователю, и «ЛГ», и участникам вымученной дискуссии «человек или экономика», что Борзов весь соткан из цифр, он сам по себе есть экономика, только извращенная, стоящая на плутовстве, обмане, жульничестве. Вот сердцевинная операция, выводящая всего Борзова — и человека, и экономиста — на чистую воду:
«— «Власть Советов». Сколько у них было? Так… Госпоставки и натуроплата… Так. Это — по седьмой группе. Комиссия отнесла их к седьмой группе по урожайности. А если дать им девятую группу?..
— Самую высшую?