Михеев бюллетенил, тогда Мария нашла в соседнем пролете ДИП-200, за которым работал Миша Теплов. Она пристроилась неподалеку с блокнотом, сначала просто важничая и делая вид, потом заинтересовалась. В техникуме у них были станочные практики, разница сразу бросалась в глаза. Станок, выглядевший новеньким и мощным (для их тогдашнего парка ДИП-200 были сравнительно новые и мощные), содрагался из последних сил, даже синеватый, слабенький дымок шел вроде бы от греющейся коробки скоростей, зато резец, тупоносый, точно океанский пароход, пер вдоль поверхности будущего вала без видимых усилий, словно не встречая сопротивления. Для чистовой обработки Теплов поменял резец на привычный, остроносый, стружка щедро полезла, хищно громоздя опасные серпантины. Теплов отскакивал от ее неожиданных извивов, зло рвал шипящие синеющие петли железным крючком. Потом остановил станок, подошел к Марии.
— Что ли, вы фотографию рабочего дня снимаете, из отдела труда и зарплаты? Я считаю, новые нормы рано применять, надо что-то со стружкой придумать. Михееву вон вчера руки и лицо порезало, он на бюллетне…
— Я как раз из техотдела, мы намерены заняться комплексом этих проблем, — возразила солидно Мария.
Тогда, обрадованный, что нормы сейчас резать не будут и заработки у них с Михеевым останутся пока на прежнем уровне, Теплов стал разговаривать с ней без настороженности, высказывая свои соображения, а когда загудела сирена на перерыв, они вместе пошли в столовую. Теплое заплатил за ее обед, улыбаясь ухажерской улыбочкой: «Как можно, чтобы девушка платила?» Марии интересно было его слушать, она все, что он говорил, понимала.
К вечеру она вернулась в техотдел и рассказала Ростовцеву о стружке и о перегревающейся предельно коробке скоростей. «Парк менять надо! — буркнул Ростовцев сердито. — А уж потом за модой поспевать. Станки слабосильные, старые, а нам — лишь бы галку поставить!..» Достал из ящика стола форматки с резцами для скоростного резания, стал объяснять зависимость между великими усилиями станка, сливной стружкой и углами резания резцов. Говорил хмуровато, не растолковывая мелочей, как с ровней, но Мария опять все понимала, и ей было интересно.
В эту самую, историческую в общем, минуту в Марии проснулось честолюбие. Практичные гены «недостойного» отца, видимо, взяли наконец верх, потому что, как ни была Мария в те поры наивна и полна фантазий, она услыхала гонг судьбы, прозвучавший над ее головой, поняла, что с этих мгновений жизнь ее выровняется и пойдет нормально: есть у ней осязаемо-надежное, интересное ей дело, есть гарантированный пожизненно кусок пирога. Бабушку этот выбор вряд ли порадовал бы: для нее механический техникум был временной ретирадой во имя сытости, во имя «служащей» карточки. При «нормальной» жизни бабушке виделся педагогический институт, а еще лучше языковый. Но интеллигентские колыхания и благородные эмоции, проистекавшие из бабушкиного родового древа, увы, не дали внучке под ноги твердой почвы в этой жизни. Чувство одиночества и неуверенности в грядущем поселили, едва не погубив… Вероятно, бабушку не устроил бы МВТУ, куда Мария в недалеком будущем поступила, но едва ли бы ее больше устроил пивной ларек…
Возвращаясь домой — Мария обычно шла пешком от завода до самого дома, через всю Москву, когда надо было спокойно обдумать что-то, — словно бы проснувшись, она удивленно вспоминала свои посещения пивной, Тамарку, «богатого» и приблизившийся Новый год. Думала, что как-то, без бурных объяснений, надо от совместной встречи Нового года отказаться, а после вовсе исчезнуть с Тамаркиного горизонта. Наверное, лучше всего, хоть и жалко денег, побюллетенить три новогодних дня. У ней, очень кстати, начинался грипп. Обычно она перехаживала его на ногах, поскольку не могла себе позволить потерять даже десяти рублей из зарплаты. Расплачивалась, дурочка, во имя сегодняшней грошовой выгоды, своими легкими, будущим здоровьем.
Придя домой, она сразу легла и потушила свет, чтобы никто из соседей к ней не стал рваться. Кто-то все равно несколько раз сильно и долго барабанил в дверь, Мария не открывала, лежала, закрывшись с головой, упрямо думая, что будет продолжать заниматься английским, а потом восстановит немецкий и французский: отыскивала прочное в своей, чуть было не расползшейся, как шуба, источенная молью, личности. Мечтала.
Утром, выйдя из двери, Мария едва не сшибла с ног бабку Машу, топтавшуюся возле.
— Ах, господи, — заругалась та, запутавшись в больших мужских башмаках, — все шнурки развязала, косматка! Куды несесси, куды вихором несесси?
— Опаздываю! — весело откликнулась Мария. — На работу.
Теперь ей казалось все нипочем. Бабка Маша, подволакивая башмаки, зашаркала следом, дождалась ее выхода из деревянного домика, зашептала:
— Дочка, Леонидка просил тебя зайти к нему в больницу. Нужно, сказал…
— Не пойду! — беспечно откликнулась Мария. — Хватит, побаловались, и будет. К хорошему не приводит. И потом — у меня грипп, я за бюллетенем сегодня пойду.
— Богатого нашла! — укорила старуха. — Не нашла еще, надеисси, уже нос задрала? А сынок? Поиграла, бросила? Перед Новым годом и нищему подают, а он не нищий, любовь твоя… Я бы тебя, барыня, и умолять не стала: сынка жалею, плохой очень, будет ли жив! — нудила старуха вслед уходящей Марии.
Мария сказала себе, что нечего обращать внимание на глупые разговоры, тем более что их все равно не избежать. Поговорят и перестанут. Целый день опять торчала в цеху возле станка Теплова, думая, что, конечно, к Леониду она ни за что не пойдет. Но за час до конца работы, отпросившись у Ростовцева, забежала в поликлинику, взяла бюллетень и, не помня себя, понеслась в больницу.
Леонид был в сознании. Из-под многослойно обмотавших голову бинтов смотрели необычно светлые, без красной сетки сосудиков и похмельной желтизны, глаза. Вспыхнули радостно, когда Мария с заколотившимся сердцем опустилась на табуретку.
— Маша… — прошептал он засохшими, в корочках ссадин, губами. — Пришла… Мать сказала, не захотела… — Он передохнул. — После больницы я к тебе уйду, ты согласна? Это я смерти искал, гробанулся. Я понял: без тебя мне не жизнь. Пил, озорничал… а о тебе все равно помнил. Я люблю тебя…
— Я тоже, Ленька… — пробормотала Мария, прощаясь с умным и рациональным, выстроенным за прошлую ночь. По щекам потекли счастливые слезы. Она прижалась лицом к его забинтованной руке и плакала, не имея силы сдерживаться. И было наплевать, что остальные восемь или девять мучеников, распятых на блоках, медленно зашевелились, оживившись, прислушиваются, желая, через боль, все-таки участвовать. Столько эмоций, помогающих забыть свою муку, всколыхнула тут в палате она, Любовь: сочувствие, любопытство, зависть, потому что такого не было и не будет… Радость соучастия… В каждом свое…
— Не плачь, родная… — похрипывал изменившийся, но все-таки узнаваемый голос. — Я все обдумал, пока лежу тут. Все путем будет. Варьке скажу: жить хочу, смерти понюхал. На фронте не понимал, пацаном был. С ней мне не для чего жить. Есть другая жизнь, вот что…
Новый год Мария, как и намеревалась, проболела. Но болела всерьез — видно, организм, почувствовав поблажку, поддался болезни, а может, просто накопилось недолеченное в прошлые разы, но был у ней тяжелейший грипп, осложнившийся воспалением легких, она тоже попала в больницу, пробыла там три недели. Давала ей судьба время охладить голову и сердце, снова прийти к решению, что старое к хорошему не приведет, нужно взяться за ум. Заниматься делом, а любовь бывает разная, объясняла ей соседка по больничной койке, немолодая актриса, иная любовь в такой омут затянет, что и не выберешься!
Выйдя из больницы, Мария с горьким удовлетворением узнала, что Леонид все еще лежит в травматологии, когда выйдет — трудно сказать. Отмалчивалась, отборматывалась на Тамаркины расспросы, та ее скоро оставила в покое. Бабка Маша, встречаясь, глядела с немым укором, но молчала.