— Хорошо, договорились.
Мы встретились в пабе в проулочке напротив автовокзала Порт-Оторити пару дней спустя. Это довольно узкое помещение с барной стойкой слева и одним рядом стоящих торцом столов справа от прохода. Я готовил себя к любым неожиданностям, но жизнь и здесь превзошла мои опасения. Я не сразу различил избранницу сына — они шли ко мне на контровом свету. Потом, когда девушка села, я имел возможность ее рассмотреть. Джанет, так ее звали, была мулаткой или креолкой — как потом выяснилось, пуэрториканкой. Она очень хотела мне понравиться, старалась быть милой. Я понимал своего сына: Джанет была непосредственной, жизнерадостной и очень сексуальной. Однако есть грань, за которой непосредственность больше похожа на развязность, а искренняя веселость переходит в вульгарность.
Мы просидели вместе часа два — я осушил три пинты (дети проявили большую умеренность). Как только Джанет почувствовала себя уверенно, нам и разговор-то, собственно, поддерживать уже не пришлось. Я узнал все о ее любимых и нелюбимых преподавателях (они с Бобби вместе учились в колледже), о ее братьях и сестрах, ее дисках и новых нарядах. Бобби, который начал слушать ее с открытым ртом и сияющим взглядом, теперь все чаще поглядывал на меня: он умеет видеть моими глазами.
Потом мы посадили Джанет на автобус — она жила в Джерси-Сити. Вечер был мягкий, шел редкий снег, и мы пошли пешком по 42-й улице к себе на Ист-Сайд. Я молчал: мне не хотелось ни врать, ни огорчать своего мальчика.
— Но у человека может же быть такой период в жизни, — произнес Бобби в результате множества связанных умозаключений.
Я обнял его за плечо и прижал к себе.
Я посмотрел на часы: почти полночь, в Нью-Йорке семь вечера. Я, наверное, старею — мне моих близких все больше не хватает.
К телефону подошла Джессика, а Бобби схватил параллельную трубку. Я сообщил им, что профессора Литтона, возможно, скоро выпишут из больницы, так как диагноз гепатита, похоже, не подтверждается. Потом рассказал, как замечательно мы проводим время со Спиридоном, описал практически незаметного пажа-шляпоносца, величественного усатого гида и скучающих трех граций. Завтра вечером у нас по плану будет «Фауст» в Ковент-Гарден, а послезавтра — Альберт-холл, где маленьким мальчиком выступал Моцарт. В общем, я наслаждался жизнью в полную силу, и Джессика с Бобби порадовались за меня. Вот с такой пользой я использовал днем пустое время перед оргией телефонных звонков.
Потом, когда мы закончили разговор, мысли мои опять скакнули к отцу и сыну Осборнам. У их ведь тоже могли быть очень близкие и доверительные отношения. Отец разговаривал с Питером довольно сухо, почти как со своими сотрудниками, но Питер, это чувствовалось, был по отношению к нему полностью открыт. В двадцать семь лет такое возможно, только если отец способен беречь твою уязвимость.
Я вспомнил вдруг маленького Бобби, ему было лет двенадцать. Он тогда впервые понял, что он умрет и что, скорее всего, мы с Джессикой умрем раньше его.
— Ну да, на какое-то время нам придется расстаться, — согласился я. Говорю же, я не люблю врать своему мальчику.
— Но зачем?
— Не зачем — почему. Потому что мы с мамой уже сделаем то, что должны сделать, а ты еще нет.
Что за чушь я нес? Я что, появился на свет для того, чтобы делать то, что я делаю?
— Но я верю, — тем не менее тоном взрослого, разговаривающего с ребенком, продолжил я, — что потом мы снова встретимся и уже не расстанемся никогда.
Бобби это не утешило. Его глаза разом налились слезами и кое-где уже стали переполняться.
— Правда, тебе, разумеется, придется быть очень плохим, чтобы оказаться там, где буду я, — подбодрил я его.
Бобби улыбнулся — у мальчика с юмором все в порядке. Даже слишком, потому что следующий вопрос был такой:
— А чтобы оказаться там, где будет мама?
Об этом я не подумал.
— Да, похоже, тебе придется выбирать, с кем из родителей ты будешь жить там.
Почему я вспомнил тот давний разговор? Потому что все чаще задаю себе один и тот же мучительный вопрос? А именно: узнает ли Джессика в том мире, где мы будем всюду и всегда, там, где все пелены спадут, что я всю нашу жизнь врал ей? Не в самом главном — она знает, что для меня нет ничего дороже ее, — но все же в существенном. Сможет ли она меня простить? В последнем проблеске сознания мне показалось, что за той чертой, когда облетит все суетное, все преходящее, она сможет.