Я смотрю в лощину, вижу распростертое тело убитого мной немца, и тут впервые что-то неприятное кольнуло сердце. Достаю табак, угощаю Лявина, закуриваем.
— Неужто, товарищ командир, меня судить будут? — спрашивает Лявин.
— Не знаю, Лявин. Что вам в штабе сказали?
— Допрос сняли — и всё… Ну, намекнул один капитан, что ежели я что-нибудь геройское совершу — простят, может.
— Я доложу, Лявин, что вы хорошо действовали сегодня.
— Зря вы меня, командир, так… Не подумавши делал…
— Это не оправдание, Лявин. Ладно, может, обойдется все. Продолжайте наблюдать.
— Есть!
Я отползаю от него, потом поднимаюсь и двигаюсь к своей лежке. Дотянул кое-как, залезаю, разваливаюсь на лапнике, непослушными пальцами еле сворачиваю цигарку — ни мыслей каких, ни ощущений, спать, спать, и больше ничего не надо.
Сны на передке снятся редко. Намучившись при вечернем обстреле, после него — размякшие и обессиленные — засыпаем сразу, словно проваливаемся, но сегодня давит какой-то кошмар.
Долго лежу с открытыми глазами, глядя в клочок неба, видный через дырку в крыше шалаша, и думаю, что положение наше сейчас усложнилось, что немцы теперь знают, что нас горстка, что выбить нас можно без особого труда и что можно ждать всякого…
Сон ушел, и я иду бродить по роще. У шалашей группками по двое, по трое сидят бойцы, обсуждают происшедшее. Обсуждают оживленно. Куда делось то тупое безразличие, с которым слонялись раньше. Подхожу к одним.
— С первым немцем вас можно поздравить, товарищ командир, — говорит один.
— Спасибо.
— Лиха беда начало, — говорит другой. — Всё ж отыгрались маленько. Я смотрел: человек десять мы у них ранили.
— Больше не полезут теперь. В общем, подкормить нас — еще сгодимся.
— Да, когда только эта распутица кончится?
— Может, слазить к фрицу, пошукать насчет табачка? Как, командир, дозволите?
— Один уже дошукался… до трибунала, — отвечаю я.
Отхожу от них, петляю по роще. Тянет меня почему-то опять к оврагу, но не иду туда, а возвращаюсь в шалаш. Опять растягиваюсь на лапнике и незаметно ухожу в сон. И опять начинает сниться что-то тяжелое — стрельба, немцы, а потом вдруг я оказываюсь около убитого мною, и мне хочется посмотреть в его лицо. Я наклоняюсь, поворачиваю его и… ужасаюсь: вместо незнакомого, чужого лица передо мной — Мишка, мой друг детства Мишка Бауэр, с которым жил в одном доме, вместе учился в немецкой школе, что была на 1-й Мещанской.
Я холодею от отчаяния, и страшное чувство непоправимости случившегося сковывает меня, и я только лепечу: «Мишка, как же так? Как ты здесь оказался?» Я пытаюсь поднять его голову, ощущаю в руках его жесткие волосы, которые никак не укладывались у него в пробор, начинаю трясти его, словно стараясь оживить, но Мишкина голова никнет, и только открытые голубые глаза смотрят на меня с отчаянной тоской и укоризной. Я прижимаюсь к его лицу и начинаю реветь, реветь навзрыд, как ревут только в детстве или во сне…
Будит меня Филимонов: