Но вот в конце февраля на экзамен в школу явился пастор. И угораздило учителя на опросе сказать мне, чтобы я перечислил разные виды законной любви. Тут, ясное дело, я и пошел чесать: к богу, к ближнему своему, к самим себе…
— А еще?
— Ах, да! Любовь к отечеству!
— А ты можешь привести пример?
Я козырнул Олафом Святым.
— Так! Все это хорошо, — вмешался пастор. — А не слыхал ли ты про того человека, который взорвался вместе с кораблем в Хьегефьорде?
— Ну, конечно, слыхал!
— А как же его звали?
— Его звали… Его звали… — Экая ведь досада! Никак мне было не вспомнить имя, хотя оно у меня на языке вертелось.
— Может быть, кто-нибудь другой скажет?
— А не Ивар Хюйтфельдт? — тут же ответил Нильс.
— Славно, мальчик! — похвалил пастор, подошел и погладил его по голове, а у Нильса лицо засияло от радости.
Мне почудилось, что в классе стало темно. Я почувствовал, что у меня защемило сердце, что глаза у меня на мокром месте, и чуть было не разревелся. А в нутро как ножом полоснуло! Ах ты такой-сякой! До чего же мне стало горько! Ах ты побирушка! Да не я ли тебе с месяц тому назад про это рассказывал? А теперь я опозорился и осрамился и перед пастором и перед ребятами… Вот тебе и спасибо за все! Ну уж постой ты у меня, погоди!
Комариный укус превратился в чирей, а головка у чирья позеленела.
Но совесть со мной не соглашалась. Ведь парень-то просто на пасторский вопрос ответил — только и всего. Я поспешил приглушить этот звонок совести, но серчал все больше, пока наконец не утихомирился, затаив месть. А Нильс на другой день с молчаливой гордостью, как это мне показалось, подошел ко мне. Думал, видно, что сможет поделиться радостью с открытой, дружеской душой.
Он взглянул на меня удивленно и робко. И вдруг лицо затуманилось, на ресницах заблестели слезы, а по горько умоляющим глазам можно было видеть, что он понял, каково мне приходится.
Я уж чуть было не усовестился и хотел уже все уладить, как вдруг меня опять ужалило, да еще пуще прежнего, то, что он понимал, о чем я думал. И я осилил себя, стал любезный да веселый. И ведь не дал промашки — сумел успокоить его как надо.
Так-то вот!
А и дня не прошло, как нарыв, который был у меня в душе, прорвался.
Новый учитель, по слухам, умел говорить сладко да маслено, и когда он сам учился, дружки дразнили его Патокой.
И вот проходили мы в тот день из Библии про Исава и Иакова.
— Чечевица? — говорит учитель. — А вы знаете, что это такое?