— Ну и Бог с вами! Я знаю, что возле меня жить долго учителя и гувернантки не могут. Кассиний говорит, что они мне не нужны, что сам он всему меня научит.
И точно, не с руки было наставникам учить такую ученицу. Отец ее, наконец, сам убедился в том и предоставил ей полную свободу. Вскоре он даже уверился, что не ее надо учить, а у нее учиться многому: необычайные духовные силы и дарования дочери часто указывали ему пути и средства, когда собственных знаний ему недоставало… Когда он начинал сбиваться в пониманьи на том скользком рубеже, где кончается область положительных наук и ученый волей-неволей должен переступить грань, отделяющую мир материальный от тех духовных, высших сфер, где созревают мировые законы природы, — переступить ее или малодушно отступить и отказаться от предприятия, — тогда Ринарди прибегал к ее помощи. Ясновидящая или сама определяла ему суть вещей, определяла пассивно, с помощью описаний картин, которые «видела», чертежей, которых значения сама не понимала, вычислений, — которые опять-таки «списывала», видя их перед собою, а сама иногда и прочесть не умела! Или же просила времени для ответа и приносила его от лица своего «Белого брата», своего «учителя», — устно или письменно, смотря по сложности вопроса.
Кто был этот таинственный учитель?
Наверное никто, ни даже профессор, ни даже сама Майя того не знали. Но все в доме давно привыкли к его имени, к его влиянию.
Майе было семь лет, когда она тяжело заболела. Болезнь, по определению выписанных из столицы лучших врачей, была смертельна; о выздоровлении не могло быть и помысла: жизнь ребенка была лишь вопросом времени…
Когда приговор этот состоялся, Ринарди почувствовал, что почва вырвана из-под ног его; что он падает, летит в какую-то бездонную, беспросветную бездну… Последней сознательной мыслью его было: «Только бы не сумасшествие! О, если б умереть!» Затем он ничего ясно не помнил: что он делал, где был несколько времени? Часы прошли или минуты? он не знал. Он очнулся среди глубокой ночи, в своем кресле у письменного стола. Часы, стучавшие перед ним в ярком свете лампы, прикрытой от него темным абажуром, показали ему час… Он ли, другой ли зажег лампу и перед ним поставил, — он не знал. Очнувшись, Ринарди бесцельно смотрел перед собою на знакомые предметы, на стол, на свои бумаги, на светлый круг, отбрасываемый лампой, ничего еще определенного не сознавая, кроме тупой боли, сжимавшей сердце его, как в тисках.
«Да! — вспомнил он, — надо идти! Майя умирает!»
И он поднялся. Но в эту минуту глаза его упали на две строки, крупным, четким почерком написанные вкось на белом листе бумаги, в районе яркого света под лампой:
«Не верь. Она будет жива!.. Ее жизнь нужна не одному тебе… На радость иль на горе — но жить она должна».
Весь дрожа от волнения, профессор пригнулся к этим странным, сулившим ему спасение строкам и перечитывал их с биением сердца, с все возраставшим восторгом, пока слезы счастия не затуманили его зрения. Тогда он оторвал этот уголок бумаги с надписью, спрятал его на груди своей и неверными шагами, опьяненный радостью, не смея еще ей вполне верить, прокрался в комнату дочери.
Майя спала, спокойно дыша; возле нее дремала няня.
Ринарди отослал няню спать, сказав, что сам посидит возле больной, и сел с намерением не смыкать глаз, но не успел опомниться, как уже крепко заснул.
Он проснулся утром от луча солнца, блеснувшего ему из-за шторы окна, вздрогнул и устремил испуганный взгляд на дочь. Она сидела в своей кроватке, играя свежими, только что нарванными цветами, переглядываясь с кем-то, кому-то улыбаясь.
— Папа! Иди сюда! — смеясь, позвала Майя. — Вот Белый брат говорит, что ты ленивый! Проспал такое славное утро… А он давно принес мне цветов и говорит, что я скоро буду здорова и сама буду рвать их.
С той поры Белый брат, «учитель» стал неразлучным спутником дочери профессора. Она рассказывала о нем отцу, описывала его; говорила, что он «такой же человек, как и все, только очень добрый и очень умный».
— Спроси его, дитя мое, — сказал ей раз отец, когда Майя была уж совсем здорова, — он ли утешил меня, сказав, что ты будешь жива, написав вот это?
И профессор вынул из записной книжки никогда не покидавший его обрывок бумаги. Но прямого ответа не получил.
— Кассиний говорит, что тебе это должно быть все равно, кто бы ни написал! — отвечала девочка.
Под влиянием своего таинственного друга и благодаря чудесам природы, ей доступным, Майя стала развиваться не по дням, а по часам. Вскоре поняла она вещи гораздо более сложные. Кассиний сумел внушить ей убеждение, что незачем рассказывать без нужды о необыкновенных ее дарованиях; нехорошо, даже опасно величаться ими и хвастаться ради забавы; но также нет причины ей унывать, смущаться своим ясновидением, задумываться над собой, как над загадкой.
«В мире ничего нет сверхъестественного! — внушал он ей. — Это пустое, бессмысленное слово… Все естественно, — но не всем все доступно. Не всем дано знать, тем менее овладевать тайнами природы. Мало видящих и слышащих, но блаженны одаренные духовным оком и слухом, если они не злоупотребляют своими великими дарами».
Вскоре после выздоровления маленькой барышни, няня ее вбежала раз к профессору бледная, перепуганная, крича, что барышня ее пропала.
Ринарди вышел к ней встревоженный. Хоть он и привык ко всевозможным чудесам, случавшимся с его дочерью, но няня была слишком уж взволнована… Оказывалось из слов ее, что они гуляли в роще, что Майя рвала цветы, собирала еловые шишки и вдруг скрылась с глаз. Няня звала ее, искала, кричала, расспрашивала всех встречных, — но все напрасно: Майи нигде не было!