— А почему, они должны были возвратиться? — спрашивает Марк.
Эти меня добивает. В самом деле, почему? Что им тут делать, если они поняли, что я трус и жалкий эгоист, что никого я на самом деле не люблю и всеми этими побасенками о Светлом Круге и великой духовней связи лишь прикрываю свое душевное бессилие?
Марк ловит мои мысли и явно смущается. Что он испытывает? Жалость, смешанную с презрением? Ну да, вдобавок он все же подозревает, что я сознательно передаю ему свои мысли, и это кажется ему некрасивым. Еще бы! Дорого я дал бы теперь за возможность спрятаться, уйти в себя, не быть таким прозрачным и беззащитным!
— Значит, ты этого не хочешь? — недоумевая, спрашивает Марк. — Но тогда зачем же?.. Ты, значит, действительно уже не можешь с этим справиться? — догадывается он. — Ну, вот скажи теперь: разве я не прав? Разве с тобой можно… Ну, прости, конечно. Но, знаешь, я хоть и не трус, а эти штуки меня пугают. Это чертовщина какая-то, что ни говори. И знаешь что: тебе лечиться надо, ты такой издерганный стал… Я маме уж говорил…
Вот он, результат долгих и терпеливых трудов, оправдание моей жизни — моя идеальная семья, соединенная такой прочной, такой глубокой связью, мой Светлый Круг, защищающий от враждебного мира! Дочь меня ненавидит, сын презирает, жена… жена, вероятно, жалеет по доброте своей, но и ей я основательно испортил жизнь. А другие? Отца и Валери я предал своим равнодушием, и они узнали мне цепу… Даже Софи, простая душа, увидела сразу, чего я стою. И это ты считал прообразом будущего, окном в совершенный, гармонический мир? Имей мужество хоть признать свое поражение!
— Да, да, все вы правы, я один виноват! — кричу я, задыхаясь от боли и унижения. — И ты прав, Марк! Иди, что же ты стоишь!
Марк некоторое время колеблется, с тревогой глядя на меня.
— Я сейчас, только позову маму, — бормочет он.
Но как раз этого я уже не в силах вынести. Я чувствую, что не могу сейчас видеть никого, даже Констанс, и, может быть, даже особенно Констанс.
— Ты не уходишь? — Слова еле проходят сквозь мин сведенные судорогой губы. — Тогда я… я тоже не могу больше!
Я бросаюсь к двери на террасу; я бегу, боясь, что Марк меня опередит, удержит; я только одного хочу, уже не сознанием — сознание где-то вне меня, а кожей, сердцем, пересохшим ртом, руками, цепляющимися за пустоту,
— хочу уйти, уйти куда угодно от осколков моего разбитого мира. Но я не могу уйти, я топчусь на мосте, задыхаясь от нечеловеческих усилий, а звенящие, сверкающие осколки со всех сторон рушатся на меня, впиваются в тело, в мозг, я слепну, я глохну, я немею от яростной, беспощадной боли, я уже не в силах произнести хоть слово, не в силах молить о пощаде и только кричу, кричу нечеловеческим криком, как двадцать лет назад. И, как тогда, спасительная тяжелая тьма наплывает на меня, наконец-то избавляя от пытки…
Начинало смеркаться, в глубине комнаты было уже совсем темно, и Робер включил настольную лампу у дивана.
— Клод все равно скоро проснется, — сказал он. — Я дал ему очень небольшую дозу.
Констанс смотрела на серое, осунувшееся лицо Клода — лишь легкое подергивание век говорило о том, что он жив.
— Все же я не понимаю, Робер, — тихо произнесла она, — как дошло до этого. Я ведь все время чувствовала, что ему плохо. А вы… разве вы не чувствовали?
Робер колебался.
— Видите ли, это был очень сложный эксперимент… — Он вдруг замолчал.
Констанс повернулась к нему.
— Сложный эксперимент? — медленно переспросила она. — Но ведь речь шла просто о гипнотическом внушении!
— Это и было гипнотическим внушением, — Робер шарил по карманам, ища спички. — Только не простыл… Ну, вы же знаете, с Клодом ничто не просто.
— Да. Так что же все-таки? — Констанс глядела ему прямо в глаза.