— Я в исподнем, — неуверенно попросил мужик.
— В портках давай! Обсохнешь.
Он затянул пояс, повел плечами и безропотно побрел к воде, ровным шагом, будто не замечая, когда вода коснулась ступней, поднялась до колен, до груди.
Алексей искал на лице Тони следов огорчения и растерянности, а видел только упорство и равнодушие к нему, к самому его присутствию и еще жестокий, хозяйский интерес к ныряющему в озерце мужику.
— Ты слыхала наш разговор? — Он виновато улыбнулся: мол, пустяки, не огорчайся чужой болтовней.
— А и не слыхала бы, все наперед сама знаю. У Тимофея одна песня, он меня похвалить умеет.
— Мало ли чего люди наплетут.
Тоня повела головой, будто платок, повязанный по-дорожному, тесно, давил шею. Она подняла наконец глаза на Алексея. Смотрела, недоумевая, сожалея о чем-то.
— Он правду говорит. Все правда. — У их ног шлепнулся туфель, лег рядом с бросовыми сандалиями, новехонькой охряной подметкой кверху. Тоня приподняла велосипед, нацелила его на тропу, которая вела от озерца к грейдеру. Сказала отчетливо и грубо: — Мужу про жену положено все знать. Помечтали мы с тобой, карий… а мое счастье — короткое. Оно, видишь, во-он бултыхается!..
— Тоня?!
Она оглянулась на озерцо, на мужа, который брел к ним, еще по грудь в воде, держа в руке туфель. Закрыла глаза, обхватила руками шею, будто испугалась чего-то, и не услышала, как ударился о землю велосипед.
— Вчера к тебе ехала, а навстречу сын, карасей несет… Я за кустами отсиделась — вот оно, мое счастье… Прощай, Алеша!
Алексей оцепенел. Слова Антонины отняли у него все, что так радостно тяжелило руки этой ночью, что наполняло сердце: вступило опустошение — до глухоты, до незрячести. Потом оцепенение стало отпускать его, он услышал птичий гомон в Липках, чавканье гуляющего в камышах карпа, чье-то дыхание за спиной.
Тимофей смотрел вслед Антонине, будто проверял, как она держится в седле, все ли ладно, и туда ли она держит путь, куда надо. Смотрел привычно, а вместе с тем и с тайным интересом, и с глупой, униженной гордостью, что вот он причастен к ней, связан как-то с ее необычной, удачной жизнью.
— Хозяйка! — сказал он негромко и словно в поучение Алексею.
Архиепископ Донат встретил их в зале капитула. Они поочередно приложились к простертой руке святого отца, преисполненные сознания собственной значительности, ибо на совет призвали также их — всякого рода знатоков своего дела и попечителей, а не только от века непогрешимых церковников. Уже одно то, что вопреки обычаю их не пригласили рассаживаться за высоким столом, чтобы затем почтить благоговейным вставанием парадный выход его святейшества и принять его благословение, но что архиепископ приветствовал каждого особо, свидетельствовало о серьезности и деловой сути предстоящего совета, где праздничность и не могла иметь места. Ибо при решении особо затруднительных вопросов архиепископ Донат утрачивал чувство высокого парения и снисходил до уровня мирской суеты, где разум, роющийся наподобие крота, иной раз мог оказаться даже более полезным, чем сверкающий в небесах. И архиепископ великодушно дал это понять собравшимся, что они приняли с благодарностью и смирением.
К назначенному времени все они были на месте, и архиепископ сотворил краткую молитву, в коей испрашивал у всевышнего для всех ясного рассудка, проникновенности и прозорливости, что помогло бы должным образом раз и навсегда решить дело и пошло бы на пользу и благо всему миру.
Далее он сказал так:
— Я призвал вас к себе по делу доныне неслыханному, каковое на первый взгляд кажется малозначимым, однако оно посеяло в моей душе тревогу, и я хочу услышать ваше откровенное о нем суждение. Речь идет об изобретении неких искусных мастеров из города Майнца. Изобретения подобного рода в наше предприимчивое время рождаются то и дело, иные из них становятся благом как для низкого, так и для высокого сословия, тогда как другие, противу коих мы и выступаем со словом увещевания, представляются нам происками дьявола. И отнюдь не каждое изобретение удостаивается быть обсужденным на таком уважаемом совете, куда вы приглашены по настоятельной надобности. Более пространно суть дела изложит вам брат Магнус, имевший и время, и помощников, дабы ознакомиться с ним подробнее. Выступи вперед, сын мой!
Чуть в сторонке за кафедрой стоял доминиканский монах, перед ним были разложены какие-то предметы, в силу исходившего от архиепископа сияния оставшиеся для многих из присутствовавших пока что незамеченными. Монах взял с кафедры несколько листков бумаги и разложил на длинном столе перед собравшимися.
— Взгляните, досточтимые, на этот шрифт.
Всем им доводилось читать книги, некоторые не усмотрели в листках ничего особенного. Из содержания же явствовало, что это — страницы Священного писания. Однако аббат Ефраим, занимавшийся смолоду в своем монастыре переписыванием книг, под началом которого еще и поныне находился отлично оборудованный, но по причине небольшой численности и малого усердия монахов, равно как и соперничества цехов, вяло действующий скрипторий, вгляделся в текст повнимательнее, и на лице его отразилось удивление. Он даже послюнил палец и попытался растереть буквы. Брат Магнус с интересом за ним наблюдал. Цеховой же мастер Эразм, чувствовавший себя среди высокообразованных мужей несколько стесненно, сразу увидел, что листы оттиснуты. Но чтобы кто-нибудь вырезал на досках целиком Священное писание — о такой невероятной работе ему еще не доводилось слышать.