Ночью завыли, заскреблись в дверь собаки. Бориска, спросонок схватив дубинку, выскочил в сени, поднял щеколду. Вмиг вырвались из рук двери, грохнули в стену. Могучим тугим кулаком ветер двинул Бориску в грудь. В седой вихрящейся тьме виднелась бурлящая река. Бесформенные льдины, громоздясь одна на другую, в мутном водовороте неудержимо надвигались на берег. Вздрогнул под их напором и медленно завалился крутоносый коч, следом — дощаник. Раздался раздирающий душу треск, вздыбились, как руки утопающих, бортовые упруги, изломанный тес обшивки — и тут же были погребены под ледяной кашей. Льдины вставали на попа, переворачивались, дробились и с потоками воды шли напролом, круша впрок заготовленные доски, кокоры, сметая навесы и костры дров.
Отпихнув собак, которые с визгом жались к его ногам, Бориска кинулся в избу. Милка в одной сорочке стояла посреди горенки, прижимая к груди плачущего Степанушку.
— Живей на угор! — крикнул Бориска и, видя, что жена не двигается, схватил обоих в охапку и вытащил на двор. Под ногами уже шипела и пенилась мутная вода. Не успели они добраться до пригорка с одинокой сосной, как водяные валы швырнули громады льда на сруб. Под их ударами он осел и разъехался по бревнышку.
С ужасом глядел Бориска на великое разорение и дрожал от холода и горя. Он понял, что где-то внизу по течению, совсем недалеко, образовался затор и, надо же было такому случиться, что на пути разбушевавшейся стихии оказался его дом.
Сорвав с головы плат, Милка вскидывала руки к небу, истошно вопила:
— Владычица моя, пресвятая богородица! Покажи мне, за какое прегрешение наказуешь нас! Клянусь пред тобой и сыном твоим, впредь того не станем делать!..
Темные волосы ее развевались по ветру, мокрая сорочка облепила тело. У ног, закутанный в отцовский тулупчик, надрывался в плаче Степушка. Хлестал ливень. Низко над землей неслись рваные черные тучи, и слышались Бориске сквозь вой ветра слова Неронова: «Всем вам будет худо! Нет больше на земле спасения. Покайтесь, люди!..»
Под утро кое-как добрались до Африкановой избы. Дом встретил запахом запустелого жилья, пылью и мышами. Жить стали в светелке. Ежедень топили печь, дров хватало, а вот есть было нечего.
Вскоре приехал Дементий, привез харчей. В косматых волосах мастера прибавилось седины, под глазами мешки, и весь он обмяк, сник.
— Здорово живете, — проговорил глухим голосом. Не перекрестившись, опустился на лавку, сумрачно глянул на Бориску.
— По миру пустило нас водополье. Намедни был приказчик с подворья. Подавай, грит, суда либо задаток верни… — Дементий выжидающе замолчал, нахмурил брови.
Бориска, не подымая головы, стругал топорище. Ему и без Дементьевых слов было ясно, что придется до осени жить впроголодь.
Закашлялся, заплакал Степанушка, и кашель этот болью отозвался в сердце у Бориски. Той бурной ночью застудился парнишка, лечить его надо, да кто станет лечить даром.
Прошлепали по лестнице босые ноги, и в светелку ворвалась Милка, подхватила ребенка, стала укачивать, успокаивать.
— Захворал парень-то? — спросил Денисов и опять не дождался ответа. Ну что вы словно мертвяки! Языки поотсыхали?
— Да не ори ты, леший! — огрызнулась Милка. — Хворое дитё. Аль оглох? Я и то внизу у печи заслышала.
Денисов виновато шмыгнул носом, поскреб в затылке.
— Эх, жизня! За едину ночь нищими стали, тетка твоя мать. Приказчик, сука, за глотку взял, а я еще с вами не расплатился…
Бориска поднялся, отряхнул с порток стружки.
— Будет тебе прибедняться да плакаться. Хоть я и не шибко твоим слезам верю, но скажу: на нет и суда нет. Поеду на Соловки. Там братуха мой сулил помочь, ежели что… А ты, Дементий, уж не откажи, приюти женку с дитем, покуда не вернусь.
— Это можно, — облегченно вздохнул Денисов. Милка же, услыхав Борискины слова, взвилась как подстегнутая.
— Ой, лихо мне! Борюшка, что ты удумал?! Неужто покинешь нас? Ой, беда!