29 мая. Они шли вдвоём по аллее, такие молодые, красивые, стройные: Валя шла опустив голову, он старался смотреть ей в глаза, и обоим было весело; а я стояла за деревьями и смотрела на них. Вдруг что-то кольнуло меня: я вспомнила, что ещё нынче зимой он так же разговаривал со мной, хотя немного интересовался мной... а теперь? Слезы навернулись у меня на глаза, и я побежала к пруду, обошла его и, став у забора, могла немного овладеть собой.
Что это? Или я завидую Вале? Эта зависть -- такое гадкое, скверное чувство, в особенности по отношению к родной сестре! Нет, нет! Я ещё не настолько испорчена. Если вследствие излишней пылкости воображения мне казалось, что он относится ко мне иначе, нежели теперь, -- от этого пострадало лишь моё самолюбие, а так как я хорошо владею собой, то сумею его скрыть от всех. Я встретилась с ним, жизнь нас случайно столкнула, а потом, завтра, -- мы разойдёмся, может быть, навсегда. Наверно он сохранит обо мне воспоминание, как о своей хорошей знакомой... В сущности, мне даже хотелось бы, чтобы он полюбил Валю и женился на ней. Была бы хорошая пара, и тогда я могла бы назвать его братом. <...>
14 июня.
Карно убит! {Сади Карно (1837--1894) -- президент Франции в 1887--1894 г.г. 25 (13) июня 1894 г. убит в Лионе итальянским анархистом С. Казерио, мстившим за смерть террориста О. Вайана, казнённого по приговору французского суда.} Его убили при приветственных кликах народа, которому он только что произнёс прекрасную, задушевную речь и которым всегда управлял так разумно, безукоризненно-тактично... Насколько я люблю этот народ -- настолько же и сожалею... Какая бессмысленная, адская, зверская жестокость! Анархисты -- не люди; это проказа рода человеческого, отродье дьявола. Чего хотят эти звери? Что может быть бессмысленнее и ужаснее убийства любимца нации, идеально-безупречного гражданина, вся жизнь которого была посвящена на благо отечеству? Что сделал он какому-то безвестному проходимцу? И вот этот зверь среди толпы народа убивает... Нет, мне не найти достаточно слов для выражения негодования! Я решительно не могу ни о чём другом думать, и с трудом могу это скрыть. И теперь -- я хотела бы обнять всю Францию, утешить её, как сестру! Но... я могу только писать! <...>
3 июля.
К тёте сюда {К Е. Г. Оловянишниковой, на её подмосковную дачу в Кусково.} приехал близкий друг нашей семьи, которого я знаю почти с детства. В нём я всегда уважала доброту характера и стремление к самоусовершенствованию. Живя постоянно в разных городах, я с удовольствием с ним переписывалась. Теперь, воспользовавшись случаем, мы в первый же вечер уединились ото всех на террасе и разговорились совершенно откровенно.
Разговор касался преимущественно нравственной стороны жизни, её задач и цели... -- "Вспомните, Петя, как вы однажды спросили, размышляю ли я когда-нибудь над молитвой Господней? Задавая другим такие вопросы, я решаюсь спросить вас, как вы лично относитесь к ним?" -- "Конечно, я стараюсь по возможности разрешать их в жизни, хотя это иногда бывает и трудно"... -- "Хорошо. Однажды вы сказали, что смотрите на женщину не как на игрушку или развлечение, а как на человека вполне вам равного; прав ли поэтому автор "Крейцеровой сонаты"?" Я чувствовала, что задаю такой вопрос слишком поспешно, что я сбилась с задуманного пути, но я шла напрямик... -- "Позднышев, конечно, говорит правду, хотя он сам был не менее испорчен, нежели другие", -- ответил Петя.-- "А всё-таки он требовал от жены, чтобы она была чиста и невинна, не так ли?" -- "Да, конечно".-- "Ну, а вы, стоя пред алтарем, бываете ли такими же... неиспорченными (я немного запнулась, говоря это слово, и невольно мой голос дрогнул), как ваши невесты?.. Лично вы -- продолжала я вдруг с отчаянною смелостью -- такой?" -- "Нет, я испорчен", -- произнёс Петя совершенно спокойно. Меня точно острием ударили в сердце. Я хотела что-то сказать, но не могла, и вдруг, закрыв лицо руками, разрыдалась горько и неудержимо.
Мой идеальный, честный, глубоконравственный друг, каким я его себе представляла, теперь рассыпался в прах, и ничего от него не осталось! Точно был человек, и не стало его. Мой прекрасный сон -- исчез, а с ним и моё убеждение, что существуют на свете идеальные люди. Я не могла сразу опомниться; хотя вполне сознавала, что мои слёзы неуместны...
Петя молча принёс воды. -- "Выпей, Лиза, успокойся", -- повторял он. Через минуту я опять овладела собой, -- "Не надо воды..." -- тихо сказала я, не глядя на него, и отвернулась к подоконнику, где лежали развёрнутые газеты. Строчки мелькали перед глазами, и точно сквозь сон, я слушала отрывочные фразы Пети.-- "Ты, Лиза, ещё не знаешь жизни... надо тебе сказать, что существуют обстоятельства.., Впрочем, ты подумаешь, что я, говоря это, стараюсь оправдаться..." Я молчала и смотрела в газету, -- мне уже не нужно было слушать его. Эти оправдания я знаю наизусть, знаю и жизнь; я думала только, что Петя с его возвышенными стремлениями, религиозностью, нравственными качествами -- является исключением из окружающих лиц; но вот и он -- такой же,-- с полным спокойствием говорит о своём падении, и ни слова раскаяния нет в его словах... О, глупая наивность в двадцать лет: ведь нет уже таких людей, и тебе их никогда не встретить! Но Петя не понял ни моих слёз, ни моего молчания. Если б он знал, что в эту минуту он видел перед собой человека, который оплакивал свой исчезнувший идеал? Это очень глупая фраза, а между тем это правда. Иметь идеал -- смешно, по меньшей мере, но я не боюсь насмешки... И Петя вдруг стал для меня уже другим человеком, похожим на всех...
18 июля.
Сегодня рано утром тётя поехала со всей семьей в Обираловку встречать о. Иоанна, который ехал в Москву. Я давно, года три, его не видала и, конечно, воспользовалась случаем получить его благословение. В Обираловке ждать поезда пришлось минут 20. Мы взяли семь билетов первого класса, чтобы, войдя в вагон о. Иоанна, ехать с ним вместе в Кусково, и стояли на платформе в ожидании поезда. Народу на станции всё прибывало, а когда подошёл поезд -- было уже тесно. Торопясь войти в вагон (поезд стоял всего две минуты), я видела только благословляющую руку, которую ловили и целовали десятки других... <...> Он немного постарел с тех пор, как я видела его в последний раз; его кроткие лучистые голубые глаза остались те же, только выражение лица было измученное, сильно усталое. Золотой наперсный крест с синей эмалью, тёмная шелковистая ряса на лиловой подкладке и старенькая соломенная шляпа... Мы вошли все и по очереди подходили под благословение. Я пристально смотрела на о. Иоанна и мысленно просила его помолиться за меня и за маму. <...> Видно было, что он очень утомлён, постоянно зевал, глаза его невольно смыкались... Вслед за нами к нему привели нервнобольную, которая, получив благословение, упала на скамью в сильном припадке. Её крики раздались по всему вагону. Все замолчали. О.Иоанн встал и положил ей руку на голову. Больная начала кричать ещё более. Продержав руку несколько времени, о. Иоанн прикрыл ей лицо платком и велел унести, а сам, расстроенный этой тяжёлой сценой, подошёл освежиться к открытому окну. <...>
В Кускове станция была переполнена народом. У окна вагона была лавка, и о. Иоанн, высунувшись до половины, пожимал протягиваемые ему со всех сторон руки. Мы поскорее выбрались из толпы... <...>
19 июля. Москва.
Вторично осматриваю Третьяковскую галерею -- на меня сразу нахлынула такая масса художественных впечатлений, что даже закружилась голова... Картины Репина, Айвазовского, Верещагина, -- всё, что есть прекрасного в нашей живописи, все лучшие художники, о которых я читала только в газетах -- были здесь пред моими изумленными глазами... Многие считают лучшею картиною всей галереи Репина "Иван Грозный у тела своего сына". Картина эта замечательна, и действительно производит сильное впечатление: лицо Грозного выражает бесконечный дикий ужас пред своим злодеянием, и оно, главным образом, приковывает к картине. Вы смотрите пристально на неё, невольно заражаетесь этим ужасным выражением Грозного, вас тянет к картине, и в то же время страшно -- кажется, что боишься войти в эту комнату... Говорят, что некоторым делается дурно, при виде этой картины... <...>
7 августа.
Я пока стою в стороне от действительной жизни, только наблюдаю и думаю. Моя жизнь -- пока ещё не жизнь. А ведь мы переживаем опасное, хотя и очень интересное время. Читая "Вырождение" {Сочинение Макса Нордау.}, я часто говорила об этом с кузиной Таней {Под этим именем в дневниках Е. Дьяконовой фигурирует Мария Ивановна Оловянишникова (1878--1948).}. <...>
15 августа.
Сегодня мне исполнилось 20 лет. Стыдно и грустно думать, что столько лет напрасно прожито на свете... Чем дольше мы живём, тем менее мы мечтаем, тем менее осуществимы наши грандиозные планы. Жизнь знакомит нас с действительностью, и мы постепенно спускаемся с облаков. Помню, как девочкой 15-ти лет мечтала я о создании в России женского университета, совершенно похожего на существующие мужские по программе, думая посвятить свою жизнь на приобретение необходимых средств, для чего хотела ехать в Америку наживать миллионы; и достаточно было двух лет, чтобы понять несостоятельность подобных мечтаний. Теперь же я думаю только о том, как мне поступить на будущий год на высшие женские курсы. Сегодня мама отказала мне в разрешении, и я не знаю, что предпринять. <...>
8 сентября.
С Валей вдвоём мы говорили о браке, и никто не мешал нам задавать друг другу откровеннейшие вопросы. Я спросила её, когда она узнала, в чём состоит брак? -- "В тринадцать лет",-- "Кто же тебе объяснил это?" -- "Да никто; я узнала отчасти из разговоров прислуги, отчасти из книг, ведь в библии же писано об этом"... Моя сестра, несмотря на свой 17-летний возраст, читала все романы Золя и Гюи де Мопассана, и я помню, как часто мы возмущались бездной порока и разврата, описываемой так откровенно Мопассаном, невольно чувствуя отвращение к этим "порядочным молодым людям", которые на нас женятся... -- "Знаешь ли, когда я думаю о В. {Студент, он окончил курс, и уже уехал отсюда (примечание Е. Дьяконовой).} -- мне легче на душе; ведь все-таки не все люди такие", -- сказала Валя. -- "Ты думаешь, что он ещё невинен?" -- "Да, конечно. Он -- такое дитя природы, и ведёт строгую, умеренную жизнь; он мне кажется таким чистым..." Я засмеялась. Валя остановилась: "Что ты?" -- "Успокойся милая, он нисколько не лучше других, и это ничего не значит, если он "дитя природы", по твоему мнению". -- "К-а-ак? Он, думаешь ты, испорчен? О, нет, Лиза, не разочаровывай меня, я хочу верить, я не могу..." Валя смотрела на меня умоляющими глазами, и всё её хорошенькое личико выражало страх перед тем, чего она не хотела знать. Её чистое, молодое существо готово было возмутиться моими словами, которые разрушали её веру... -- "Погоди, Валя, не возмущайся. Я тебе сейчас объясню: есть два рода молодых людей, Одни -- предаются разврату, не стыдясь своего падения, и говорят о нём совершенно спокойно без малейшего угрызения совести, как о доблести, как о естественном и необходимом, -- тут мой голос едва не дрогнул: вспомнила Петю. -- Это худшие люди, они поступают гадко и нечестно. Другие же, падая вследствие воспитания или ложных условий нашей жизни, даже вследствие своей натуры, всё-таки сознают, что они поступают гадко, и поэтому, если и предаются женщинам, то потом чувствуют угрызения совести. Эти -- относительно честные люди, и лучшие, из которых мы можем выбирать. Конечно, я с тобой согласна, что есть люди непорочные, но я их не встречала ни разу в жизни..." -- "Лиза, я согласна с тобой, -- прервала меня сестра, -- но пусть другие, только не он, я в него верю... пощади, я не хочу тебя слушать"... Я пожала плечами: не мне разбивать эту веру; пусть когда-нибудь она на деле узнает, как я узнала от Пети. И мне стало грустно...
9 сентября.
Была я у бабушки; она возмущается нынешними девицами: "Вы всё узнаёте прежде времени; девицы, а уж всё знают про замужество! Поэтому Бог счастья и не даёт. И совсем не след читать эту "Крейцерову сонату"; прежде девицы никогда ничего не знали, а выходили замуж и счастливы были; а нынче всё развитие, образование. Совсем не надо никакого образования, тогда лучше будет!" Бабушка полагает всё зло в "Крейцеровой сонате" и в образовании! Вот тема для юмориста! <...>.