По словам Данилова, после этого совещания стало ясно, что «Томин начал задавать тон в работе». Данилов также утверждал, что положение в областном УНКВД было «еще хуже», чем в Умани, и главное, что была «прямая установка» из областного УНКВД бить арестованных. Он припомнил, что сам Борисов не давал указаний применять пытки, «шепотом говорил, что надо позвонить в Киев в УНКВД и получить санкцию». Наконец, этот сотрудник решительно свидетельствовал, что Борисов был против применения силы в добывании показаний, но находился под сильным давлением Шарова и Рейхмана.
Данилов утверждал, что он никогда не был в комнате № 21, но от других следователей слышал о ее существовании и избиениях в ней. Периодически он присутствовал на расстрелах. Он припомнил переполох в кабинете Борисова, когда они узнали, что жена члена расстрельной команды Кравченко продает на базаре одежду расстрелянных. Позже, когда он говорил об этом с Борисовым, тот сказал, что «якобы имеется какая-то договоренность с областью», что лучше пусть члены расстрельной команды берут вещи себе, «чем чтобы все это шло в землю», мотивируя это решение тем, что работа у них «очень адская». Данилов также вспомнил, что Абрамович и другие исполнители расстрельных приговоров жаловались на плохое поведение Щербины и его ссоры с Абрамовичем. В целом, однако, Данилов не мог сказать ничего отрицательного об Абрамовиче и утверждал, что никогда не видел его пьяным.
Другой свидетель, Борис Наумович Нейман, по большей части подтвердил то, что Данилов сказал о Борисове, но имел совершенно другое мнение об Абрамовиче. Родившийся в 1907 г., Нейман работал в Уманском РО НКВД с середины октября до конца декабря 1937 г., а затем с 13 марта 1938 г. и до конца апреля 1939 г. Ранее он занимал должность следователя транспортной прокуратуры станции Христиновка. Его работа в Умани состояла в том, чтобы писать обвинительные заключения и подшивать дела.
Нейман заявил суду, что он слышал от других сотрудников НКВД, что ответственность за организацию комнаты № 21 несет Шаров. Более того, работники областного УНКВД Роголь, Шарбурин и Рейхман посещали «лабораторию» и были хорошо осведомлены о том, что там происходит. Нейман также утверждал, что ему «приходилось лично слышать категорическое запрещение Борисова бить арестованных». Показания Неймана о расстрелах были основаны на его личном присутствии в расстрельных ׳камерах, хотя Абрамович утверждал, что он выгнал Неймана оттуда из-за угрозы рикошета пуль. Нейман, однако, смог описать процедуру расстрела, отметив, что работа Борисова состояла в том, чтобы проверять удостоверения личности осужденных, сообщать им о том, что их готовят к транспортировке. Затем он должен был уйти. После ухода Борисова осужденные по одному шли к Абрамовичу, который забирал у них деньги в обмен на квитанции. Только после этого заключенных расстреливали.
Нейман утверждал, что вначале он думал, что деньги осужденных отдавали государству, а их имущество закапывали. Позже, однако, он оказался в кабинете Борисова в тот момент, когда тот отчитывал членов расстрельной команды Кравченко и Карпова за ТО, что они допустили продажу вещей расстрелянных на базаре. Именно тогда Нейман, по его словам, обнаружил, что расстрельная команда делила краденное. Нейман также сказал, что видел, как Абрамович выбил золотые зубы у расстрелянного и утверждал, что якобы написал об этом случае в донесении Н.Н. Федорову — начальнику областного УНКВД с 28 февраля по 28 марта 1938 г. Он добавил, что Абрамович присвоил шинель некоего Соболя, бывшего начальника Монастырищенского районного отделения НКВД, после того, как Соболь был расстрелян, и уже на следующий день после расстрела ее носил. Абрамович в ответ назвал показания Неймана «вымышленными» и утверждал, что Григорий Пименович Сагалаев, занимавший с августа 1938 г. пост начальника Уманского РО НКВД, сговорился с Нейманом, чтобы «угробить» Абрамовича. Позже Абрамович утверждал, что Нейман возненавидел его после того, как он выгнал Неймана из расстрельной камеры.
Вопрос о выбивании золотых зубов у расстрелянных не раз возникал во время всех трех судебных процессов. Член расстрельной команды Емельян Федорович Кравченко, он же охранник уманской тюрьмы, чья жена, предположительно, продавала вещи на базаре, на втором судебном процессе показал: «Перед исполнением приговоров у арестованных отбиралась одежда, из коей: плохая одежда уничтожалась, а лучшую одежду брал себе Абрамович, частично раздавал он одежду и сотрудникам участникам его бригады». Кравченко также подтвердил, что видел, как Абрамович выбивал золотые зубы. В ответ Абрамович вновь обвинил Сагалаева в том, что он заставил Кравченко дать ложное показание. Член расстрельной команды Петр Михайлович Beрещук, фельдъегерь Уманского РО НКВД, подтвердил, что Абрамович брал лучшее себе и что он выбивал золотые зубы. Он утверждал, что Сагалаев сказал ему и Кравченко только то, что они должны давать показания, но что именно говорить, он им не указывал. Два других члена расстрельной команды, которые давали показания только на первом судебном процессе, Григорий Константинович Блинкин и Степан Николаевич Пиванов, утверждали, что не видели, как Абрамович выбивал золотые зубы. Блинкин добавил, что расстрелы были подобны конвейеру, и «не было Даже минуты свободной, чтобы заниматься извлечением золотых зубов у осужденных», на что Кравченко возразил, что «можно было найти время, несмотря на то, что все очень были заняты».
Шофер Зудин также «работал» на расстрелах. На первом судебном процессе, когда он еще не был обвиняемым, Зудин утверждал, что Абрамович забрал ни много ни мало 200 золотых зубов. Он также обвинил Абрамовича в том, что тот заставлял его возить мешки с одеждой на квартиру Абрамовича. На втором и третьем судебных процессах, где Зудин уже был подсудимым, он изменил свои показания, сказав, что никогда не видел, чтобы Абрамович выбивал золотые зубы. Зудин объяснил, что это Сагалаев заставил его лжесвидетельствовать против Абрамовича.
Возможно, еще более показательным для понимания «теневой экономики» преступного мира сотрудников НКВД, чем вопрос о золотых зубах, было отношение к вещам расстрелянных. Сотрудник Тихон Семенович Калачевский, выходец из крестьянской семьи, который был допрошен, вероятно, перед первым судебным процессом, но не давал показаний на суде, сказал: «Необходимо отметить, что в то время в оперследгруппе было создано мнение о том, что приведение в исполнение приговоров — это тяжелая работа, и, если участники этого берут вещи, то нет ничего страшного, что они, мол, заслуживают этого». Калачевский был потрясен, когда увидел Абрамовича в шинели расстрелянного Соболя на второй или третий день после его казни. По словам Калачевского, он осуждал подобное воровство и поднял этот вопрос у Борисова, на что тот ответил, что областное УНКВД дало понять ему и Данилову, который, похоже, тоже был расстроен этими действиями, что это нормальная практика. Похоже, областное УНКВД разделяло мнение уманских сотрудников, считая, что, выполняя «трудную работу», они имели право присваивать имущество расстрелянных.
Из показаний Неймана ясно, что расстрелов ждали с нетерпением. На одном из своих ранних допросов Нейман вспомнил случай, произошедший в декабре 1937 г., когда во время расстрелов отключили электричество. Он попросил шофера Зудина немедленно отвезти его на электростанцию, но тот ответил, что отвезет его позже, а то у него «пропадет запал». На вопрос Неймана, что такое «запал», Зудин объяснил, что это полагающаяся ему «при разделении Абрамовичем часть денег, отобранных при расстрелах у осужденных».
Еще один вопрос, который вызвал разногласия на суде, касался роли Томина и «запала». В своих показаниях Томин утверждал, что только трижды участвовал в расстрелах. Он указал, что Роголь, бывший начальник третьего отдела областного УНКВД, запретил ему туда ходить, так как это негативно сказывалось на следовательской работе. Тем не менее, по собственному признанию, он продолжал время от времени на несколько минут заходить в расстрельные камеры. Этот чекист заявил: «Я лично от Абрамовича ни одной вещи и ни одной копейки денег […] не получил». Он припомнил, что члены расстрельной команды вели «нездоровые разговоры» о дележе имущества расстрелянных, и смысл разговоров, в особенности слов Зудина, состоял в том, что «они много работают, но не получают» материального поощрения. Томин придерживался этих показаний в ходе двух судебных процессов.
Шофер Зудин сказал следователю, что Томин и Борисов иногда заходили в комнаты для расстрела. Однако в их присутствии Абрамович не заставлял осужденных раздеваться и не забирал их вещи. Нейман показал, что Борисов и Томин приходили на расстрелы и даже видели, как Абрамович выбивал золотые зубы. Абрамович же на первом судебном процессе утверждал, что Томин и Данилов получали свою долю добычи, но изменил свои показания на втором процессе, не сумев вспомнить, получал ли Томин что-то из ворованного. В конце первого процесса Военный трибунал пришел к заключению, что Томин знал о преступлениях Абрамовича, и поэтому постановил расширить следственное дело. К концу второго процесса Военный трибунал заключил, что не было достаточных доказательств грабежа во время расстрелов. Вполне вероятно, что именно это заключение заставило Москву вмешаться и потребовать провести третье судебное разбирательство.
Свидетели обвинили Томина также в перенаселенности тюремных камер, что привело к смерти четырех заключенных. Следователь Уманского РО НКВД Иван Андреевич Мышко свидетельствовал, что ему было «известно со слов сотрудников НКВД» о тюремном режиме, о перегруженности камер и отсутствии воздуха. Вряд ли Томин сознательно создавал эти смертоносные ловушки. Перенаселенность тюрьмы была общеизвестным фактом и достигла кризисного состояния при наличии 2,5 тыс. человек в здании, рассчитанном только на 400-450 заключенных. Томин утверждал на суде, что он не помнит случаев смерти от перенаселенности камер. Борисов согласился с тем, что, возможно, Томин мог и не знать об этом, но утверждал: перенаселенность камер в «коронном владении» Томина, третьем отделе, была связана с тем, что в разработке было слишком много дел. В то же время Борисов подтвердил, что он как начальник У майского РО НКВД нес за это полную ответственность.
Начальник санчасти уманской тюрьмы Соломон Наумович Гольденштейн служил источником самой надежной информации о том, что творилось в тех камерах: «Не помню когда, меня вызвал Абрамович в НКВД. Когда я туда прибыл, я застал следующую картину: 4–5 человек заключенных лежали голые, 2 или 3 из них уже были мертвы, а двух приводили в чувство путем искусственного дыхания. Мне предложили отправиться в КПЗ, где я увидел, что содержавшиеся там арестованные задыхались от перегрева воздуха. Всем потерпевшим мною была оказана медицинская помощь. Один из задохнувшихся арестованных ожил, но впоследствии умер уже от другой болезни». В продолжение Гольденштейн сказал, что у него нет информации о четырех арестованных, умерших от удушья, потому что их не доставили в тюремную санчасть, где обычно оформлялась документация. Далее начальник санчасти показал, что в то время он не рекомендовал проводить вскрытие в тех случаях, когда смерть наступила от удушья.
Александр Михайлович Лебедев (47 лет) был врачом в уманской тюрьме. Он проводил вскрытия трупов. Хотя ему нечего было сказать конкретно о случаях удушья, он свидетельствовал, что при трупах, которые доставляли ему, не имелось документальных объяснений обстоятельств их смерти. Когда он спросил Борисова об этом упущении, тот ответил, что это «неважно», и Лебедев понял: об этом расспрашивать не следует. Он знал — некоторые заключенные были убиты, но писать об истинных причинах смерти нельзя. На процессе врач недоумевал, зачем вообще было делать вскрытие, заявляя: «Цель вскрытия этих трупов мне не известна». Он боялся, что будет арестован, если назовет убийство убийством, хотя и вполне сознавал, что такая позиция «явдяется сделкой с совестью». Лебедев и без приказов из области хорошо понимал, что следует и чего не следует делать.
Показания пострадавших на суде были немногочисленны, за исключением тех, что касались работы Томина в Тирасполе, где он впоследствии служил заместителем наркома молдавского НКВД. Тем не менее среди жертв были те, кто, пройдя комнату № 21, выжил и дал показания или написал жалобы в вышестоящие инстанции. Перед тем как обратиться к ним, полезно отметить, что стало первым сигналом о нарушениях в Умани. Курсант, мобилизованный в Умань из школы НКВД в Киеве, послал заявление прямо в «Правду». Он писал: «В школе, где учили нас вежливому обращению с людьми и арестованными, и чекистской выдержке, и ловкости в следствии (sic). В практике оказалось противоположное, и мы, курсанты, этим были поражены, сочли свою учебу напрасной и лишней […] Томин сказал, что наши курсовые знания отстали от практики, здесь вам придется изменить их и при допросах применять физические методы воздействия».
Не ясно, был ли этот сигнал напрямую связан с началом судебного разбирательства по делу Уманского РО НКВД, но заявление курсанта оказалось среди документов, и следователи, которые допрашивали бывших уманских начальников, ссылались на конкретные факты, изложенные в этом заявлении.
Поступали и другие сигналы. Они шли от пострадавших в Комиссию советского контроля при СНК СССР, Политбюро ЦК ВКП(б) и ЦК КП(б)У, НКВД, адресовались уманскому и всесоюзному прокурорам, рассказывая о пережитой несправедливости. В общей сложности в уманском деле сохранилось восемь подобных писем и заявлений. Бывший председатель сельсовета Даниил Алимпиевич Деликатный 24 мая 1939 г. написал в комиссию советского контроля из пермского лагеря. Он утверждал, что два якобы «кулака» превратились из обвиняемых в разоблачителей. Они ложно обвинили Деликатного и все сельское руководство в принадлежности к контрреволюционной повстанческой организации. Его арестовали 15 апреля 1938 г. и на следующий день доставили в Уманский РО НКВД. Оказавшись в комнате № 21, он отрицал все обвинения, за что его заставили стоять пять дней подряд. На шестой день Петров избил его и сказал, что если Деликатный хочет жить, он должен признать обвинения. Этот сотрудник объяснил, что именно нужно написать. После этого Деликатного отправили к следователю, который написал признательные показания и заставил их подписать: «Я, боясь избиений, еще подписал, не зная что». Далее бывший арестованный сообщил: «До этого времени я никогда в жизни не мог себе представить, что при Советской власти могут происходить допросы в таких условиях».
31 января 1939 г. Евгений Филиппович Зайончковский написал Сталину из лагеря в Карелии. Он рассказал, что происходило в печально известной комнате № 21, где практика групповых пыток прикрывалась эвфемизмами: «езда к Гитлеру», «езда в Польшу», «качание керосина», а заключенных заставляли избивать арестованных. Он сообщил Сталину, что в Умани массовые беспочвенные аресты совершались без санкции прокурора. В частности, он упомянул Томина и Петрова. Братья Зайончковского в январе 1939 г. тоже послали жалобы в Политбюро ЦК КП(б)У и прокурору УССР.
Иван Григорьевич Кондратко 4 июня 1938 г. написал в НКВД СССР, рассказав о пережитом в Умани. Следователь Белый пытал его «методом парашюта», при котором: «садят на конец высокой скамейки, вытягивают ноги, и руки ложат (sic) на колени, после чего у меня выбивают скамейку». Аврумберг Мошкович Клейтман подал «заявление-жалобу» прокурору Украины. Он писал: «Меня 25 раз вызывали на допрос, и каждый раз меня били до полусмерти». Клейтман отказался подписать ложное признание, потому что считал себя «честным гражданином». Он отмечал, что следователь, Владимир Семенович Крикленко, заставлял «молиться богу по-еврейски, давши мне две свечи в руки и револьвер до рта, он же заставил меня ехать в Польшу и лил мне холодную воду в затылок». Крикленко угрожал семье Клейтмана, в частности его пятнадцатилетней дочери. Когда Клейтман писал письмо, он был уже на свободе, но не смог примириться с клеветой и пытками, которым он подвергался.
Заключенный «Федя», учитель математики, в письме жене попросил ее найти в Киеве управу на мучителей. Одним из главных героев его истории был Петров. «Мне приходилось, — писал “Федя”, - видеть людей, вышедших с допроса черными от побоев». Он описал условия своего пребывания в камере, где находилось 42 человека: «Это небольшая комната, не больше нашей кухни, без окон, с маленьким отверстием в двери». «Федя» отказывался лжесвидетельствовать против себя, но после того как с 20 до 28 июля 1938 г. его допрашивали каждую ночь до шести часов утра, он подписал признание, хотя потом мучился от того, что ему пришлось врать.
Сидор Викторович Когут проходил свидетелем на втором и третьем судебных процессах. Когуту было тридцать лет, он работал ׳в сельской кооперации. 24 апреля 1938 г. после ареста его привезли в Умань и немедленно доставили в «лабораторию». Там он увидел пьяного Петрова и 15–18 заключенных. Петров ударил его в ухо, а когда Когут заявил, что у него нет на это права, Петров избил его и бросил в камеру. В результате избиений Когут оглох. Он объяснил, что «“качать керосин” это значит беспрерывно делать приседания, а “айда до Гитлера в гости” это значит, что заставлял на четвереньках ездить, и я ездил» (sic). Когут также показал, что Петров бил заключенных палкой, в том числе и самого Когуга.
Когут был единственным уманским потерпевшим, непосредственно свидетельствовавшим на суде, но двое других дали показания на допросах. М.И. Смерчинский заявил, что его силой заставили признаться в принадлежности к контрреволюционной организации. Он описал свои мучения: «Мне приходилось наблюдать так званные (sic) “концерты”. Заключались они в том, что арестованные друг друга избивали, по предложению следователя — танцевали, пели. Руководил этими концертами Фомин, Петров, Томин, Куратов. Помню, директор уманской школы Козак 16 суток стоял, опух, его жестоко избил Куратов […]. Лично слыхал, как из комнаты, где были арестованные старики-евреи, вызванные на допрос, слышались песни еврейские и пляски. Арестованный старик-еврей Штраус говорил мне, что их заставляли петь и танцевать».