Он сильно недоволен отношениями с туземцами. По его рассказам, при всех благих советских намерениях кооперация их страшно эксплуатирует: мало пороха, мало дроби, мало сала и керосина, и невероятные цены. Потом, охотнику не дают кредита, пока не заплатит полностью до мелочи старый долг; бывает, что из-за какого-нибудь недоплаченного рубля ловцу срывается весь охотничий сезон. Те обижаются: «Царские купцы и то не так жали. Советский “прижим” очень тяжелый».
Жуткое рассказывал об обычаях местного суда: в город ездить судиться за тысячу верст невозможно, а местный суд, народный советский суд — как ни парадоксально, — руководствуется дикарскими обычаями. Народный судья — пьяница и трус — боится населения, старается подладиться к туземцам. «Где уж тут по декретам, — я уж как-нибудь по ихнему судить буду», — говорит он.
Был случай — рассказывает заведующий — когда при нем, чуть ли не по приговору суда, толпа убила какую-то старуху за колдовство и порчу ребенка.
— И вы не помешали? — возмутилась я.
— Ничего нельзя было поделать, тут бы всех растерзали, — возразил заведующий. — Тут у нас — север, публика серьезная. С ними лучше не связываться. Потом оформили — написали в город бумагу на всякий пожарный случай, что, мол, погибла от нечаянности. И еще хуже случаи бывали: тут, если рассказывать, временя не хватит, — он зевнул и повернулся к стене. Я тоже скоро заснула и сквозь сон слушала ветер над Ангарой, плещущий, как океан.
На станции было шумно и людно. Бегали бойкие мальчишки, предлагавшие лучший напиток в мире — обыкновенную, не совсем чистую воду, но — со льдом; толпились пассажиры всех сортов — от франтоватых ответственных работников до измученных баб с мешками за спиной и с грудными детьми на руках; по перрону, важно попыхивая папиросками, гуляли какие-то парни в кожаных кепках и матросских брюках навыпуск, очевидно, местный «рабоче-крестьянский бомонд»…
Когда подошел поезд, все это многолюдное и многоревое кинулось штурмовать вагоны… Стало совсем как — в 20-м… Только с помощью энергичного замначстанции с трудом протискалась я в свой вагон; о моем нумерованном плацкартном месте и думать было нечего…
— Уж вы как-нибудь здесь протерпите-с… Потом посвободнее станет… — бормотал торопливо замнач, укладывая мои вещи в коридоре.
«Терпеть», впрочем, пришлось недолго: и восьми минут не прошло, как тот же замнач появился на перроне и почему-то с радостным лицом громовым голосом заявил, что этот вагон отцепляется и не пойдет дальше.
Под негодующие крики обескураженных пассажиров вышла, вернее, — вывалилась и я из вагона. Найти место или просто влезть в другой вагон нечего было и думать, — всюду набито до отказа.
Когда поезд отошел, замнач взял мои вещи и я поплелась за ним в телеграфную. Стучали аппараты, седоусый, почти седой телеграфист со странно-мальчишеским лицом, не прерывая работы, пощипывал сидевшую рядом с ним полную девушку… Та заливисто смеялась… За их спинами двое подростков, вероятно, ученики, оглядываясь по сторонам воровато, дулись в карты…
На меня никто не обратил ни малейшего внимания. Так просидела я полчаса, заскучала… Встала, чтоб идти в гостиницу.
— Погодите, — сказал замнач, — Тереньков расскажет вам свою историю… — Тереньков!.. — возгласил он начальственно.
— Есть!
Полуседой телеграфист моментально перестал работать и щипать соседку, которая недовольно оглянулась.
— Служил с шестого года-c.. — начал он скороговоркой, словно по команде. — Часто был от начальства взыскуем… Но и претерпевал.
В эпоху гражданской войны-с тоже претерпевал…
Но от товарища Троцкого счастье жизни своей получил…
— Как?! — удивилась я. — Вы что, с Троцким знакомы?
— Как же-с… Самолично Львом Давыдовичем был принят и из собственных ручек получил… шоколад…
— Шоколад?!
— Так точно-с… Шоколад. Две американских плитки по фунту весом, почти кило-с. На предмет питания организма и в знак признательности.