В этом коротком разделе своего выступления Лапшин рассказал, как Вася помогает сестре и матери, какой он вообще бессребреник, как ему, Окошкину, лично для себя ничего не нужно всерьез, не считая детских (тут Окошкин опять покраснел) разговоров насчет мотоциклета, зажигалки, настольного вентилятора и прочей чепухи.
В зале смеялись, а Прокофий Петрович Баландин поднял руку и пообещал:
— Ничего, товарищ Окошкин, не расстраивайся, доживешь, что будет, возможно, у тебя даже личный автомобиль.
Приняли Василия единогласно.
Голосовал за него и Андрей Андреевич Митрохин, который после собрания подошел к Василию Никандровичу и сказал доверительно:
— Ты, друг, на меня не обижайся. Пропесочил я тебя маленько для твоей же собственной пользы. Вырастешь большой — подразберешься!
— Да что вы, Андрей Андреевич, я не обижаюсь, я понимаю, — искренне и горячо воскликнул Окошкин и крепко пожал протянутую руку. — Разве можно обижаться, когда такой у меня нынче день!
Он и вправду нисколько не обиделся на Митрохина, так он был счастлив в этот вечер — Василий Никандрович Окошкин, ученик Лапшина.
В Управлении, в коридоре, на жесткой желтой скамейке сидел старый приятель Лапшина, журналист Ханин, и, позевывая, курил папиросу.
— Честь-почтение, Иван Михайлович, — сказал он. — Написал свое сочинение и явился с утра пораньше, чтобы ты прочитал.
— А оно — обязательно?
— Как же не обязательно. По твоей специальности написано.
Вдвоем они вошли в большой, с очень высоким потолком, кабинет Лапшина. Иван Михайлович аккуратно повесил шинель на распялку, сел, вытряхнул из коробочки прописанную врачом таблетку, проглотил и запил водой.
— Превозмогая болезнь, товарищ Лапшин продолжал гореть на работе, — произнес, протирая очки, Ханин. — Никакие физические страдания…
— Вот-вот, так и пишете, черти, — усмехнулся Лапшин. — Написали, что у Бочкова у нашего бухгалтерская внешность. Ничем, дескать, не примечательный с первого взгляда, скромный труженик, и нос у него бульбочкой. Бульбочкой! — повторил Иван Михайлович. — За что человека расстроили? И разве есть бухгалтерская внешность?
— Ладно, не сердись! — миролюбиво попросил Ханин. — Про Бочкова не я писал…
— Из вашего же брата кто-то…
— Братьев у меня нет, и ты это отлично знаешь…
Он вынул из бокового кармана рукопись и положил ее перед Лапшиным. Иван Михайлович скосил глаза на название, прочитал: «Берегитесь, смертельно!» и одобрительно хмыкнул. Потом сел поудобнее и стал читать о старом жулике, по фамилии Жигалюс, о сложных его комбинациях и о том, как он подводил честных людей «под монастырь» — так выражался сам Жигалюс.
Перо у Ханина было острое, и писать он умел. Жигалюс, с его висячим брюхом, с большими хрящеватыми ушами, с напряженным взглядом, словно скрывающимся порою под тяжелыми темными веками, появился перед Лапшиным на первой же странице небольшой статейки и вновь вызвал то же самое чувство гадливости и удивления, которое испытывал Иван Михайлович, допрашивая этого человека и прослеживая все сложные ходы и переходы жизненного пути мошенника с двумя высшими образованиями за границей и с прохождением «наивысшей школы» в драке с лесными воротилами за океаном.
«Там я приобрел некоторые навыки, — читал Лапшин характерные обороты речи Жигалюса, — там я освоил технику перебивания ног противнику-конкуренту, там я постиг науку разгадывания недомолвок, чтения улыбок, там я превратился в бесценный, но еще не обработанный камень. Или не полностью обработанный. Я нуждался в обработке, как обрабатывают алмаз, чтобы засверкали все грани. И они засверкали, но слишком поздно… Когда я приехал в Россию, был канун Октябрьской революции. И покуда я добирался до Петрограда — она уже случилась. В перспективе я видел миллион, он где-то лежал, этот миллион, но я не мог его взять. А пока маленькая служба по лесному делу, суп из воблы и мечты…
И я дождался…