Ее первым порывом и первым движением было вскарабкаться на эту тележку и соединиться с мужем, но жандармы, оправившись от первоначального изумления, оттолкнули ее.
Тогда она уцепилась за боковую решетку повозки, и из уст ее понеслись безумные вопли; вдруг, внезапно остановившись, она без перехода начала умолять палачей своего мужа так, как никакая жертва сама никогда не умоляла их.
Это была такая жуткая сцена, что, несмотря на кровожадные инстинкты, неизбежно развившиеся у толпы от каждодневной обыденности таких чудовищных драм, немало свирепых санкюлотов и многие из тех омерзительных рыночных мегер, которых чрезвычайно метко окрестили лакомками гильотины, почувствовали, как у них по щекам потекли обильные слезы. И когда природа изнемогла под гнетом боли, когда г-жа де ла Гравери, чувствуя, что силы покидают ее, вынуждена была отпустить повозку и потеряла сознание, несчастное создание нашло вокруг себя сострадательные сердца, готовые прийти ей на помощь.
Ее отнесли домой и немедленно послали за врачом.
Но потрясение было слишком жестоким; бедная женщина умерла через несколько часов в припадке горячки, родив на два месяца раньше срока тщедушного и хилого, как тростинка, младенца; это был тот самый шевалье де ла Гравери, чью интереснейшую историю мы сегодня рассказываем.
Старшая сестра г-жи де ла Гравери, канонисса де Ботерн, взяла на себя заботу о маленьком бедном сироте: родившись семимесячным, он был таким слабеньким, что врач считал его обреченным.
Однако горе, причиненное трагической смертью сестры и зятя, пробудило у этой старой девы материнские инстинкты, которые Бог вкладывает в сердце каждой женщины, но которые безбрачие иссушает и очерствляет в сердцах старых дев.
Самым горячим желанием г-жи де Ботерн было соединиться с теми, кого она оплакивала, но прежде ей надо было достойно и благочестиво выполнить задачу, которая после их смерти выпала на ее долю. С упрямством, свойственным всем незамужним женщинам, она решила, что ребенок должен выжить, и, выказав бездну терпения и самоотречения, опровергла предсказание этого ученого человека, с большей уверенностью предсказывавшего смерть, нежели обещавшего жизнь.
Как только дороги стали свободными, она вместе со своим сокровищем — так г-жа де Ботерн называла Станисласа Дьёдонне де ла Гравери — отправилась в дорогу, решив укрыться в общине немецких канонисс, к которой принадлежала сама.
Но поспешим дать нашим читателям некоторые разъяснения. Следует сказать, что община канонисс — это не монастырь, а чуть ли не наоборот, собрание светских дам, объединенных скорее общими вкусами и склонностями, чем суровостью данного ими обета. Они покидают обитель, когда им этого хочется, принимают у себя кого пожелают; даже их платье носит следы легковесности данных ими зароков. А поскольку элегантность и даже кокетство, похоже, ставят под угрозу благочестие и добродетель лишь окружающих, к этим слабостям в ордене относились с терпимостью.
И именно в этом окружении, наполовину светском, наполовину религиозном, был воспитан маленький де ла Гравери. Он вырос среди этих добрых и приветливых дам.
Мрачные события, ознаменовавшие его рождение, вызвали необычайный интерес к его судьбе со стороны всей небольшой общины, и ни одного ребенка, будь он наследником принца, короля или императора, никогда так не ласкали, не холили и не баловали, как его. Добрейшие дамы соревновались друг с другом в своей любви к де ла Гравери, изо всех сил балуя его, и в этом соперничестве г-жа де Ботерн, несмотря на свою нежность к юному Дьёдонне, почти всегда оставалась позади других. Одна слеза ребенка вызывала мигрень у всех в общине; каждый его зуб там был причиной десяти бессонных ночей, и не будь строжайших санитарных кордонов, которые тетушка установила против разного рода сладостей, и безжалостного таможенного досмотра, которому она подвергала его карманы, юный де ла Гравери скончался бы в младенческом возрасте, закормленный сладостями и напичканный конфетами, подобно Вер-Веру, так что на этом наше повествование уже закончилось бы, или, точнее, так никогда бы и не началось.
Всеобщая любовь к ребенку и забота о нем были так велики, что в определенной степени повлияли на его воспитание и образование.
Так, когда однажды г-жа де Ботерн отважилась предложить всего-навсего, чтобы Дьёдонне отправился к иезуитам во Фрейбург и там завершил свое образование, это вызвало громкие крики возмущения у всех канонисс. Ее обвинили в черствости по отношению к бедному мальчику, и этот замысел встретил такое всеобщее порицание, что любезная тетушка, чье сердце желало только одного — скорее сдаться, — даже не попыталась ему противостоять.
В результате маленький человечек получил право изучать только то, что ему нравилось, или где-то близко к этому; а поскольку природа не наградила его чрезмерной склонностью к наукам, это привело к тому, что он остался круглым невеждой.
И было бы наивным надеяться, что милейшие и достойные женщины будут развивать его нравственные понятия с большей предусмотрительностью, чем они занимались его образованием; канониссы не только ничего не поведали ребенку о людях, среди которых ему суждено было жить, и обычаях, с которыми ему предстояло сталкиваться, но и вдобавок сверх меры развили у него той заботливостью, с какой они ограждали свою маленькую куколку от грубой действительности этого мира, от впечатлений и потрясений, способных задеть его нежную душу и заставить содрогаться сердце, нервическую возбудимость, уже предрасположенную к крайним проявлениям из-за волнений, отклики которых ребенок, подобно Якову I, испытал в утробе матери.
Так же поступили и с физическими упражнениями, составляющими воспитание дворянина: юному Дьёдонне не позволили взять ни одного урока верховой езды; дело дошло до того, что у ребенка никогда не было других верховых животных, кроме осла садовника; но даже когда он садился на этого осла, одна из его добрых нянюшек вела животное под уздцы, добровольно исполняя при юном де ла Гравери ту роль, что с таким отвращением играл Аман при Мардохее.
В городе, где располагалась религиозная община, был превосходный учитель фехтования, и одно время даже встал вопрос, не отдать ли юного Дьёдонне учиться фехтованию; но, помимо того, что это очень утомительное упражнение, кто бы мог поручиться, что шевалье де ла Гравери, с его милым характером, столь кротким и приветливым, пришлось бы когда-нибудь драться на дуэли! Надо было быть злобным и коварным чудовищем, чтобы желать ему зла, но, слава Богу, такие чудовища встречаются редко.
В ста шагах от монастыря протекала великолепная река; она несла свои спокойные воды, гладкие как зеркало, мимо разноцветных лугов маргариток и лютиков; студенты из расположенного поблизости университета каждый день совершали здесь такие геройские безумства, перед которыми бледнеют деяния шиллеровского ныряльщика. Можно было бы три раза в неделю отправлять юного Дьёдонне на реку и под руководством искусного учителя плавания сделать из него настоящего ловца жемчуга; но в реке били ключи, и их холодная вода могла бы пагубно отразиться на здоровье ребенка. Дьёдонне довольствовался тем, что два раза в неделю плескался в ванной своей тетки.
В результате Дьёдонне не умел ни плавать, ни фехтовать, ни ездить верхом.
Вы видите, что воспитание шевалье мало чем отличалось от воспитания Ахилла; но только если бы среди милых дам, окружавших шевалье де ла Гравери, появился бы новый Улисс, обнажающий меч, то, вполне возможно, вместо того чтобы броситься к мечу, как поступил сын Фетиды и Пелея, Дьёдонне, ослепленный солнечными бликами на лезвии меча, спасался бы в самом глубоком подвале общины.
Все это крайне плачевно сказалось на физическом развитии и нравственных устоях Дьёдонне.