Выйдя из избы, Егор по-хозяйски обошел ограду, заглянул во двор к коровам, в низенький сарайчик, где на жердочках сидели куры, потрогал рукой столбик, который уже давно подпирал полусгнивший желоб крыши, и сел на крылечко. Густели сумерки, над сопками в небе висел серебристый серп молодого месяца, на болоте под горой хором квакали лягушки. С луга вернулся Михаил с уздой в руках, сел рядом.
— Хороший у тебя строевик.
— Конь — лучше некуда.
— Я себе такого же наметил у хозяина, теперь ему два года. Рыжий, белоногий, ха-ароший будет конь.
— Смотри не ошибись.
— Не-ет, я его испытаю сначала не один раз и дяде Игнату покажу, а уж он-то насчет коней дока.
С улицы до слуха братьев донеслись голоса парней, смех, один из парней тренькал на балалайке, двое или трое подпевали:
— А ведь верно сложили песню-то, — вздохнув, сказал Егор. — Мы и всамделе для отцов да матерей разорители, разорим их — и на службу на четыре года, а они тут, бедняги, как знают.
— Мы-то тут ни при чем.
— Конечно, ни при чем. Я к тому говорю, что правильно в песне поется, для казака сыновья — одно разренье. Вон Устин-то Петрович совсем, говорят, разорился, как пятерых-то обмундировал.
— Шестого готовит, Ваську, а там Демидко подходит, годом меня моложе. Быков-то уж одна пара осталась. Ну, этим так и надо, шибко уж нос задирали, как богатые-то были, а теперь сами пошли по работникам. Васька-то у Тита Лыкова живет, коня отрабатывает. Ну, а мы-то с тобой никого не зорим. Наша мама еще больше хозяйством обзавелась. Вон у нее две коровы, и куры, и поросята, и в огороде всего насажено полно.
— Так это она все своим трудом нажила, а мы-то ей чем помогли? Правда, хлеба я посылал ей с присевка, так много ли его?
— Хлебом-то я тоже буду помогать ей, присевок вырядил у хозяина. Да наша-то мама проживет, голодать не будет, как другие.
— Хорошо, что она такая работящая, да здоровье ей позволяет. А не дай бог, не будет у нее здоровья, на что она станет жить? На какие доходы?
— А чего вперед загадывать!
— Нет, Миша, об этом теперь надо говорить. Я вот уйду на службу, а ты смотри помогай ей, чем сможешь. В случае заболеет али еще какое несчастье, ежели не будет чем помочь — корову продай, надо будет — и вторую, а маму соблюди, она нас не бросала в сиротстве, как тяжело ни было, а вырастила.
— Конечно, чего ты мне про это говоришь? Я и сам хорошо понимаю.
— То-то же.
Ужинали при свете лампы. Пока Платоновна готовила ужин, Егор то ходил взад и вперед по маленькой комнатушке, перекидываясь словами с братом, то садился на скамью и любовно осматривал привычную домашнюю обстановку. Все здесь было по-прежнему, и каждая вещь находилась на том же месте, как и много лет назад, и все содержалось в таком же порядке и чистоте.
Избу, как и все, Платоновна белила известью, но она знала особый способ приготовления ее. В разведенную известь она добавляла не только синьку, но и соль, и крахмал, и еще что-то, даже разбивала в нее несколько сырых яиц. Поэтому потолок и стены избы приобретали белоснежный, отливающий синевой цвет и блестели, словно покрытые лаком.
Весь передний угол заняла божница с иконами, там же — Егор это хорошо знал — лежали отцовские письма с войны и квитанции за подати. На стенах — пожелтевшие от времени фотографии. На одной из них — отец Егора, Матвей, и Платоновна, с маленьким Егором на руках. На другой — Матвей и еще два чубатых казака стоят с обнаженными шашками, на груди у отца белеет цепочка от часов. Есть фотографии, где заснят он верхом на коне с пикой, есть групповые, человек по двадцать и более казаков.
С фотографий Егор перевел взгляд на окна. Оконные стекла все так же кое-где желтеют заплатами из бересты, но все они чисто промыты, протерты, на подоконниках масса цветов в глиняных горшочках, тут и кроваво-красные розы, и сиреневый пахучий табачок, и еще какие-то голубые, желтые и розовые.