Он говорил совершенно серьезно, и никому не приходило в голову над этим красивым бородачом смеяться. Уже потом, когда он ушел, все стали пожимать плечами, но меня на его месте вообще не стали бы слушать. Он говорил, что люди по своей природе недоноски, как у Баратынского в смысле «Мир я вижу как во мгле; арф небесных отголосок слабо слышу… На земле оживил я недоносок». Но эта идея не нова, и толкователи Баратынского, безусловно, не раз ее высказывали. Короче, беда человечества в недовоплощенности идиотской, ибо, положа руку на сердце, кто из нас не чувствовал в своей душе чего-то такого самому ему не доступного, вдребезги разбивающегося о нашу человеческую природу? — в этом и ее греховность. Если уж человек немножко может воплотиться, то мы кричим, что он гений.
— Мы стремимся втиснуть себя в узкие мифологические рамки, а наша высшая сущность гротескна, — разошелся он тогда. — И не так уж мы непохожи друг на друга — все так называемые индивидуальные особенности возникают только при попытке воплотиться. Кому-то это удается лучше, кому-то хуже, и у всякого своя ущербность. Кстати, вы замечали, что иногда картины бездарных художников куда интереснее, чем у талантливых? Приглядитесь. Это потому, что талант есть выпячивание лишь одной из сторон личности.
Это еще не самое забавное. Лучше всего то, что он из этого вывел свою концепцию скульптур-комнат — я же не случайно обозвала их материнскими утробами. Он умен, как черт, только ему не хватает чувства юмора, но мужчине это простительно при таком уме. Видите ли, при полной невозможности понять друг друга — знаете, ведь бывает так, что человек гений, а ничего не может, как Баратынский, например, — существует еще любовь, потому что одного человека в жизни понять можно, если отказаться от черного разврата (ах, бальдровские льдинки зазвучали в голосе), а кроме этого еще существуют его, ефимовские скульптуры — потому что, сидючи в комнате, он достраивает вокруг себя свою гениальность, превращая ее в культурную ценность, и попадающий в комнату человек (зритель) присутствует как бы при процессе донашивания недоносков.
Вот тут-то я и поймала для себя нечто. Ага! Недоносков надо срочно донашивать. Конечно, вы мне простите слабое изложение всего этого, я ведь, в сущности, непроходимо глупа, несмотря на всю эту мою философическую испорченность, — помесь тетки и телки, или есть еще в немецком языке такое ужасно смешное слово — Frauenzimmer. Нам проще. Мы, женщины, к вашему сведению, вообще не имеем к племени духов никакого отношения, оттого-то так и мучаемся, если при известной доле ума и наглости пытаемся совать свой порозовевший от восторга носик в совершенно чуждую нам область искусства. А за неимением бессмертной души нам и терять нечего, поэтому давайте будем донашивать мужчин. Во как!
Ну вот, я встретила в церкви живого недоноска и решила заняться его образованием. Я таскала его по выставкам, играла ему разную музыку, счастлива была до невозможности, оставаясь при этом субреткой для всех, кроме Акакия. У меня же было живое оправдание! Дух захватывало от собственной безгрешности! Но кончилось это тем, что Акаша в меня влюбился, считал меня, правда, в душе блудницей чуть ли не вавилонской, не сомневаясь при этом в моей святости — как это увязать? — объяснение одно — фантастическая природа мужского ума даже при полной глупости самого мужчины. А! Уже новая мистерия в голове — Бальдр как послушник и недоносок.
И вот, проснувшись на следующий день после выхода на сцену перед Ефимом и Лизкой примерно часа в два, я имела удовольствие видеть Акашу у себя. Я его поцеловала. Господи, до чего же он слюняво целуется!
О, этот человек, наверное, относится к тем, которые, даже если их вымыть самым благовонным мылом, все равно останутся омерзительно сальными.
А ведь я его впервые в жизни поцеловала, потому что твердо решила — я проверю, проверю, уже сегодня проверю, может он что-нибудь или нет.
Знаете, он заплакал. У него тут же покраснели глаза — он ведь сюда не за тем пришел, — и вот плачет, как ребенок. Я ему чаю принесла, и он долго хлюпал в чашку, весь, все лицо сосредоточилось в чашке, и пьет маленькими глотками. А я на него так смотрю, что аж самой противно, но, черт побери, неужели Лизка права, что меня за говно держит, и наша исключительно-замечательная дружба основана лишь на обоюдной неполноценности?
Дурное, дурное желание, о, если бы я немножко подумала! — ведь вот сейчас оно произойдет, такое жестокое оправдание, и Акаша перестанет быть Акашей. Пьет чай маленькими глотками — о господи! — сопли в чашечку роняет, и вдруг лицо его прямо так и упало в чашку, вместе с носом, с глазами и истерическим рыданием, которое он не смог подавить, и чай разбрызгался по всей комнате.
Я вынула у него из кармана подаренный мною носовой платок и, нарочно подойдя поближе, чтобы он почувствовал, как дивно от меня пахнет, вытерла ему розовое лицо — я даже не чувствовала отвращения — я должна была знать, истинна ли его святость.
Он резко поднял голову, так что лицо его оказалось очень близко.
— А можно тебя еще раз поцеловать?
— Конечно, — улыбнулась я с видом опытной и порочной дамы полусвета.
Не буду описывать дальнейшего, чтобы не быть излишне откровенной. Знайте только, что в порыве страсти этот человек говорил «ой, мама», а я, извините, умилялась его невинности. Потом я долго мылась под душем, все мне казалось, что я не домылась.
На улицу хочу, снега, снега!
Я выскочила и плюхнулась лицом в сугроб и лежала так, конвульсивно вздрагивая. Потом встала на четвереньки, о, я чувствовала, что лицо у меня красное. А вчера в церкви старуха какая-то вытирала полотенцем стекло, которое все целовали, потому что этим стеклом была прикрыта икона Владимирской. Тряпка у нее была сухая, ничего не вытиралось, только размазывалось, вся икона стала мутной, потому что эта бабка натирала стекло жирными слюнями прихожан… Я схватила пригоршню снега и стала его есть. Мне этого показалось мало, и я хватала снег горсть за горстью и жадно его пожирала, все больше и больше, пока меня не остановило — слава богу, вот и этот день подошел к концу! Красавица на четвереньках, съевшая полсугроба — это уж слишком!
Утром Акаша явился с предложением жениться-венчаться. Я бы все отдала, чтобы вчерашнего дня не было, но вдруг мной овладела отчаянная страстность — я бросилась его целовать в каком-то дурном упоении, а потом, потом уж сказала, что замуж за него не пойду.
— Да поможет тебе Бог, — сказал Акаша, а я сказала, что обещала Лизке отпустить ее сегодня на целый день и посидеть с ребенком. Не знаю, куда пошел Акаша и что он думал, но мне было безумно приятно вспоминать его лицо, которое было холодным, почти как батон белого хлеба, съеденный на морозе. А может, он и вправду святой? Это невероятно, до чего же он послушен!
Гедда Габлер… Я спалю твои волосы — туда-сюда…
— Привет, Лизавета.
— А, привет, слушай, я убегаю, меня ждут уже, там у подружки свадьба, все лучшие люди будут. Ну все. Вот тебе Ванька. Еду сами приготовите — мне некогда.