Итак, Энгельхардт поднялся на веранду, представился хозяйке и поклонился. Госпожа Форсайт, хотя и была полукровкой, говорила на превосходном, можно даже сказать, сверхсовершенном немецком. Им принесли холодный чай, печенье, плоды мангостина (в виде маленьких кубиков, насаженных на зубочистки), которые Энгельхардт и отведал, не желая показаться невежливым. Молчание. Госпожа Форсайт, чтобы как-то начать беседу — ведь одного взгляда, брошенного на тщедушного юношу, ей хватило, чтобы распознать в нем человека робкого и мало приспособленного для жизни, — показала гостю казуариновые деревья, растущие возле ее деревянного дворца и густо обвешанные летучими собаками, которые, подобно коконам, покачивались на голых ветвях, время от времени с визгом начиная махать перепончатыми крыльями. При большой жаре, пояснила хозяйка, пристально глядя на Энгельхардта, эти животные мочатся на собственные летательные перепонки, и тогда испарения, возникающие, когда они машут крыльями, создают желанный эффект прохлады. Энгельхардт откашлялся и смущенно улыбнулся, из горла у него вырвался неописуемый звук.
Эта женщина приводила его в смущение: ведь несмотря на возраст (а ей было далеко за пятьдесят) и пышные телесные формы, она была чрезвычайно привлекательна, к тому же впечатляюще дополняла любезную мимику скупыми, но решительными движениями. Может, и хорошо, что она произвела на Энгельхардта столь сильное впечатление (владелица плантаций Эмма Форсайт не сидела бы здесь, не будь она раза в три умнее, чем ее коллеги мужчины), ибо он, немного помявшись, все-таки упомянул о переписке с губернатором Халем, после чего изложил свое намерение: собирать плоды кокосовых пальм и торговать побочными продуктами, не только копрой; он, мол, хотел бы также производить косметические кремы и масла и отсылать их, снабдив соответствующими этикетками, в Германию. Ему, мол, даже видится особый шампунь: он описал, какое благоухание придаст кокосовая эссенция прическам дам из высшего берлинского общества… Энгельхардт, подбирая аргументы, исходил из того, что госпожа Форсайт, возможно, в конечном счете тоже всего лишь женщина, которая иногда мечтает попасть куда-нибудь, где нет недостатка в оперных театрах, дрожках и изысканно ароматизированных сидячих ваннах с горячей водопроводной водой… Сверх того и вообще, так закончил молодой человек свою речь, он приехал в германскую Новую Гвинею, чтобы создать нечто вроде коммуны почитателей кокосового ореха.
Королева Эмма каким-то образом пропустила мимо ушей последнюю фразу Энгельхардта, которая, впрочем, и озвучена была тише, чем планы хозяйственного использования плодов cocos nucifera. Что же касается вкрадчивых рассуждений о кокосовом шампуне, то они не произвели на нее ни малейшего впечатления. Он хочет купить плантацию? Она может предложить именно то, что ему нужно. Маленький остров! Или, может, Энгельхардт хочет сперва осмотреться здесь… Может, ему приглянется другая плантация, большая (правда, в труднодоступном месте)? На расстоянии четырех или пяти дней пешего пути отсюда, в зависимости от погоды (а если считать по прямой линии, километрах в ста от Хербертсхёэ), раскинулась на тысячу гектаров кокосовая плантация, хозяин которой (о чем она должна предупредить без всяких околичностей), помутившись в рассудке, облил смолой — а затем поджег — себя, свою семью и трех темнокожих работников. Эта плантация, если иметь в виду ее протяженность, обойдется Энгельхардту практически даром, потому что завещание плантатора, написанное в состоянии полного умопомешательства, не может быть признано действительным (там, например, говорится: «Убейте их всех»), а значит, земли перейдут к Германской империи, точнее, достанутся фирме «Форсайт & компания», владелица которой сейчас как раз и сидит перед Энгельхардтом.
Остров же Кабакон, продолжала рассказывать хозяйка, имеет только семьдесят пять гектаров, засаженных кокосовыми пальмами, зато находится он всего в нескольких морских милях от Хербертсхёэ, представляя собой часть расположенного к северу от столицы архипелага Новый Лауэнбург. Остров обладает преимуществом — его территория вполне обозрима и вести хозяйство там нетрудно. Делать ничего не нужно, кроме как собирать и обрабатывать орехи, а транспортировать их можно на лодках — привозить в Хербертсхёэ и выставлять на продажу; тут не придется, как в случае с той большой плантацией вдали от побережья, преодолевать утомительный и опасный путь через джунгли. И вообще, остров замечательный, мечтательно вздохнула она. Раз в год жители Кабакона пускают в море каноэ, украшенное зелеными листьями и наполненное раковинами-монетами, — чтобы расплатиться с рыбами за их родственников, пойманных рыбаками в прошлом году. Кроме того, у них есть особая свадебная традиция: они разбивают кокосовый орех над головами новобрачных и обливают молодоженов кокосовым молоком… Этот остров стоит сорок тысяч марок; гигантская плантация вдали от побережья — столько же… Энгельхардт только шумно вздохнул.
Вот такие два варианта она может предложить; пусть он сам осмотрит ту и другую плантацию и потом решит, что ему больше подходит… Королева Эмма знала, что не только облегчила гостю процесс принятия решения, но и твердой рукой подтолкнула его, в нужную сторону: плантация выжившего из ума человека хоть и предлагалась по гораздо более выгодной цене, но благодаря ее, госпожи Форсайт, красочному рассказу о тамошних событиях настолько тесно связалась с представлением о злой судьбе, что было совершенно очевидно: Энгельхардт выберет остров Кабакон. В конце концов, она женщина деловая, и если юный сумасброд (она все-таки расслышала, что Энгельхардт собирается основать коммуну кокофагов, да и губернатор Халь, конечно, кое-что ей рассказал)… — если этот сумасброд готов заплатить ей деньги, то почему бы и нет… Помимо прочего — да, он ей нравится. Такой, как сидит сейчас перед ней: бородатый аскет, с этими невероятными космами и водянисто-голубыми глазами… щуплый, словно воробышек.
Она невольно задумалась о давней поездке в Италию: ей даже почудилось, будто она еще тогда видела Энгельхардта, вот только где? Ну да! Конечно! Это был вылитый он! На фресках флорентийского живописца Фра Анжелико, изображающих крестный путь Христа. Энгельхардт как две капли воды похож на Спасителя с этих росписей… Госпожа Форсайт удовлетворенно улыбнулась и на несколько секунд мысленно перенеслась в тот золотой, давно оставшийся в прошлом полдень, когда, после посещения церкви Сан Марко, она вернулась в пасторальную идиллию маленького пансиона на берегу Арно…
По невероятному стечению обстоятельств Энгельхардт действительно в то самое время тоже находился во Флоренции. После обязательного для приезжих посещения базилики Санта-Кроче он решил подняться к Сан-Миниато-аль-Монте; поскольку же его еще раньше потрясла безотрадная нищета итальянцев, живущих возле Романских ворот — он видел, как тамошние мясники в кожаных передниках топорами разрубают туши с прослойками желтоватого жира, как по ночам жители выбрасывают из окон мусор прямо на Виа Романа, будто до сих пор живут в глубоком Средневековье, — наш друг выбрал более короткий путь через сады Боболи; а там, чтобы перевести дух, присел на каменную скамью, скинул сандалии и с облегчением вытянул ноги. Где-то вне поля его зрения какой-то дилетант упражнялся в игре на трубе. С пригородных холмов в ослепительно-синее небо устремлялись, словно языки черного пламени, силуэты кипарисов. Напротив Энгельхардта, по другую сторону гравийной дорожки, сидел сухопарый, аскетичного вида человек в очках со стальной оправой; лицо его под воздействием флорентийского пасхального солнца приобрело оттенок грецкого ореха; человек читал книгу и наверняка не был итальянцем — скорее уж шведом или норвежцем. Они заметили друг друга; романист (а человек в очках был именно романистом, и не скандинавом, а швабом) окинул молодого бородача оценивающим взглядом, однако решил не заговаривать с ним, хотя бородач, казалось, на это надеялся. И каждый из этих двоих, поднявшись, пошел своей дорогой: Энгельхардт к Сан-Миниато аль-Монте, а швабский писатель — к простому трактиру в квартале Сан-Никколо, где он, усевшись в прохладном уголке, заказал себе кусок деревенского окорока и четверть литра кроваво-красного вина «Вальполичелла», после чего углубился в работу над рукописью с безыскусным названием «Гертруда», тотчас забыв о повстречавшемся ему по пути молодом человеке…
Энгельхардт допил чай, взглянул на дорогую чашку из тонкого китайского фарфора, которую держал в руке, на богатую приятно улыбающуюся даму, расположившуюся на канапе перед ним… В этот миг внутри его головы кто-то будто произнес шепотом: Кабакон. Молодой человек осторожно поставил чашку и сказал, что покупает остров не глядя: шестнадцать тысяч марок он заплатит наличными, а оставшуюся сумму хотел бы покрыть позже, собственной продукцией. Королева Эмма не стала долго раздумывать: ведь этот нежный Христосик, ее гость, готов, не торгуясь, выложить шестнадцать тысяч за никчемный остров, да еще (как она наскоро подсчитала) в течение двух лет отдавать ей весь урожай… так сильно он хочет завладеть клочком земли, который она в свое время выторговала у вождя толаев за два старых ружья, ящик с топорами, два паруса и тридцать свиней… Дама, не вставая с канапе, очаровательным движением протянула Энгельхардту руку, тот подскочил к прелестной ручке… и они, так сказать, ударили по рукам.
Началась работа по подготовке договора: различные его версии циркулировали между виллой Гунантамбу и отелем «Князь Бисмарк»; управляющий отелем Хельвиг (привыкший совать в чужие дела свой пурпурный нос и единственное ухо) тоже их украдкой прочитывал; наконец Энгельхардт подписал окончательный вариант и проставил внизу чернильно-синий оттиск большого пальца. После этого наш молодой друг совершил необходимые вылазки в город: купил несколько пузырьков с йодом, три москитные сетки, два топора со стальными лезвиями, а также распорядился, чтобы ящики с его книгами доставили на остров; ничего другого он из нашего прозаического мира в новый — свой — мир не взял.
Солнце сияло, как же оно сияло! Переезд на паровом баркасе до острова Миоко свершился быстро и запоминающихся впечатлений не оставил. По прибытии туда скупой на слова поверенный Боткин, немец русского происхождения, ткнул пальцем в сторону вытащенного на берег парусного каноэ и сообщил Энгельхардту, что тот может считать эту лодку своей, — дескать, у самого Боткина таких еще три. Отвезти молодого человека к острову должны были два туземца, все происходило в молчании. Энгельхардт сбросил сандалии, снял носки и занял место на кормовой скамье; лодка устремилась вперед, к Кабакону, — под парусом, который был роскошно наполнен попутным ветром. В пути их сопровождали летучие рыбы: выпрыгивая из воды, они описывали серебряные параболы. Энгельхардт наслаждался соленым морским воздухом, шевелил большими пальцами босых ног и в какой-то момент, улыбнувшись, поклялся себе, что сандалии теперь наденет не скоро. Через полчаса на горизонте показались зеленые очертания его острова. Один из туземцев указал в ту сторону обрубком руки, оглянулся через плечо на Энгельхардта и обнажил в улыбке идеально здоровые зубы цвета слоновой кости.
Иметь собственный остров, мало того — такой, где в естественных условиях растут и плодоносят кокосовые пальмы! Эта мысль еще не вполне проникла в сознание Энгельхардта, но теперь, когда лодка из открытого океана вошла в более тихие и прозрачные воды маленькой бухты, волшебно-светлый берег которой был окаймлен царственно-высокими пальмами, сердце молодого человека затрепетало в груди, как вспугнутый воробей. Боже, думал он, теперь это действительно мое! Все это, что я вижу вокруг!
Он выпрыгнул из каноэ в воду, прошлепал по воде остающиеся до берега метры и рухнул на колени в песок — так сильно его потрясло увиденное; черным гребцам в лодке, а также горстке туземцев, которые с флегматичным любопытством собрались на берегу (один, будто передразнивая себя и свою расу, даже воткнул в нижнюю губу осколок кости), Энгельхардт, наверное, представлялся в этот момент благочестивым священником, свершающим перед ними молитву; у нас же, людей цивилизованных, эта сцена скорее ассоциировалась бы с живописным полотном, изображающим высадку конкистадора Эрнана Кортеса на девственные берега острова Сан-Хуан-де-Улуа, — полотном, написанным совместно (будь такое возможно) Эль Греко и Гогеном, двумя художниками, которые своими экспрессивными рваными мазками сумели бы придать коленопреклоненному завоевателю Энгельхардту аскетичные черты Иисуса Христа.
Таким образом, сцена перехода острова Кабакон в собственность нашего друга могла бы восприниматься совершенно по-разному — в зависимости от того, кто именно и с какой позиции ее бы воспринимал. Расщепление действительности на разрозненные фрагменты было, между прочим, одной из главных примет того времени, когда разыгрывалась история Энгельхардта. Тогда как раз начиналась эпоха модерна: поэты вдруг стали создавать распадающиеся на атомы строки; новая музыка, резкая и — для неподготовленных ушей — в буквальном смысле атональная, впервые исполнялась перед недоумевающей публикой и даже записывалась на пластинки; не говоря уже об изобретении кинематографа, способного воспроизводить нашу реальность с той же вещественной достоверностью, какую она имеет на самом деле, да еще и конгруэнтно времени ее протекания: как если бы можно было вырезать кусок настоящего и до скончания веков законсервировать его в виде подвижной картинки на перфорированной целлулоидной ленте.
Однако все это не трогало Энгельхардта: ведь он как раз собрался ускользнуть не только от начинающегося повсюду модерна, но и от совокупности того, что мы, не-гностики, включаем в понятие «прогресс» или даже «цивилизация». Энгельхардт делает решающий шаг вперед и ступает на землю острова — но в действительности это шаг назад, в самое изощренное варварство.
Первая его хижина была построена по образцу туземных жилищ. Однако прежде появился Макели: мальчик лет тринадцати, который после полудня упрямо, хотя и не без робости, преодолел мангровые заросли, ступил на светло-песчаную сцену, где разыгрывалось действо Энгельхардта, и с той поры уже не отходил от нашего друга ни на шаг. Следом за Макели пришли шестеро туземцев и показали Энгельхардту, как нужно переплетать пальмовые листья, чтобы получились стены и крыша хижины. Они подарили ему фрукты, которыми он утолил жажду, и дали набедренную повязку: он разделся догола, а они обернули полотнищем нижнюю часть его туловища и концы ткани связали под пупком; солнце палило с немилосердной яростью, и вскоре плечи у нашего друга обгорели.
Макели очень удачно выбрал место для будущей хижины; туземцы прорубили просеку — от берега через заросли до этой площадки, — вбили опорные столбы в болотистую почву (которую прежде, после вырубки леса, на несколько часов оставили сушиться на солнце), а потом принялись связывать одну с другой изготовленные тем временем циновки из пальмовых листьев. Энгельхардт — чью робость, делавшую его столь мало приспособленным для жизни в нашем мире, теперь, когда он очутился в кругу этих дикарей, будто сдуло прочь теплым веселым бризом — с усердием участвовал в совместной работе плетельщиков. Время от времени он спускался к берегу и, зачерпнув в горсть прохладной морской воды, выливал ее на саднящие плечи. Маленькие голые дети каждый раз бежали к морю впереди него, чтобы броситься, визжа и хихикая, в волны, — и Энгельхардт смеялся вместе с ними.
В первую ночь на острове он спал прямо на полу, на песке, который сам принес в хижину и насыпал на еще сыроватый глиняный пол; поворочавшись с боку на бок и совершив еще какие-то неприятные телодвижения, он решил, что все-таки предпочел бы спать на возвышении — на кровати или плетеном топчане. Песок хотя и был мягким, но, как только наш друг принимал любимую позу зародыша, проникал ему в ухо. Если же Энгельхардт ложился на спину, то ощущал, как песок раздражающе колется, царапает затылок и застревает в длинных волосах (от жары и влажности резинка для волос давно утратила эластичность и раскрошилась). Не успел он успокоиться, сказав себе, что сегодня ночью уже не сможет ничего сделать, чтобы спать было удобнее, зато завтра с утра подумает, как смастерить кровать (и с этой мыслью о своем буддийском равнодушии к неудобством задремал, умиротворенно улыбаясь), как его атаковали сотни москитов, нанося множество крайне болезненных уколов. Жалкий и беспомощный, он долго тщетно пытался прихлопывать своих незримых в темноте врагов, а затем все же сдался и поджег кокосовую циновку, едкий дым от которой, хоть и прогнал из хижины непрошеных гостей, вызвал у самого Энгельхардта столь сильный приступ кашля (не говоря уже о непрекращающемся потоке слез), что он зарылся лицом в прохладный песок и в ярости считал часы, остающиеся до рассвета, — пока наконец первые лучи солнца не проникли сквозь щели в бахромчатых стенах хижины.
На следующий вечер он вспомнил о москитных сетках, привезенных из Хербертсхёэ, извлек одну из картонной упаковки, расправил и очень тщательно подвесил к стенам и потолку хижины. Заметив, что в одном месте образовался разрыв, он тут же заштопал его двумя-тремя искусными стежками. Потом на пробу улегся под сеткой и усмехнулся, подумав о своей несгибаемости: другой на его месте, возможно, уже прикидывал бы, не пора ли возвращаться назад. Энгельхардт, больше всего боявшийся подцепить малярию, надеялся всей душой, что прошлой ночью его не укусило инфицированное насекомое; с другой стороны, он понимал: такова цена, которую приходится платить за пребывание в здешних краях. Во Франконии, конечно, крайне редко случаются болезни, которые приводят к таким ужасным последствиям; зато там люди страдают от страшного духовного недуга: от внутренней, неисцелимой трухлявости, разлагающая сила которой, подобно раковой опухоли, мало-помалу изничтожает душу…
Жители Кабакона — о чем нельзя не упомянуть — даже не подозревали, что маленький остров, на котором они живут с незапамятных пор, теперь принадлежит не им, а тому юному waitman’y, которого они, по настоянию Боткина, приняли столь дружелюбно, которому построили хижину и каждодневно приносили фрукты. Сам Энгельхардт поначалу тоже не собирался строить из себя грозного островного короля, однако однажды вечером, возвращаясь домой после разведывательной прогулки вокруг двух лесистых холмов, он застал такую картину: на просеке местный мальчишка крепко держал за хвост пойманного им черного как смоль поросенка. Подошел молодой туземец, занес тяжелую дубину и с треском обрушил ее на голову кабанчика, который с жалобным визгом тут же упал, бездыханный, на землю. Над кабанчиком теперь склонились три или четыре темнокожие женщины: вскрыв тушу острым черепком, они выбросили из нее внутренности и принялись тщательно выскабливать нутро.
Энгельхардт, который, с одной стороны, возомнил себя хозяином острова (а значит, и господином живущих на нем людей), с другой же стороны, намеревался уважать обычаи туземцев, все-таки не выдержал и вмешался: он выхватил у женщины, которая делала надрез, острый черепок и забросил его далеко в кусты. Но при этом сам поскользнулся на валяющихся тут же кишках и упал ничком в песочно-кровавую лужу. Между прочим, это спасло ему жизнь: вместо того, чтобы уготовить щуплому waitman’y ту же страшную участь, какая только что настигла кабанчика (туземец с дубинкой уже шагнул вперед), все стоящие на просеке люди принялись хохотать над нелепым пируэтом Энгельхардта. Тот поднялся на ноги, весь перепачканный кровью, смахивая с глаз темно-красный песок, — и тут даже суровый туземец, бросив свою дубинку, со смехом взял Энгельхардта за руку, дружески хлопнул по плечу; всем стало ясно: впредь они будут забивать животных исключительно на противоположном конце маленького острова. Энгельхардт, говорили друг другу туземцы, оказался более великим waitman’oм, чем они думали поначалу: он явно проявил мужество, вмешавшись в их дела, — хоть они и не поняли, почему он не хочет, чтобы они забивали свиней и потребляли их в пищу. Энгельхардт — в этом туземцы были единодушны — обладает волшебной силой мана и может оставаться на Кабаконе, сколько сочтет нужным.
Наутро перед хижиной Энгельхардта собралось около сорока местных мужчин; пользуясь тарабарской смесью из куануа, унзердейч и пиджина, они дали понять, что готовы работать на немецкого господина. Они, мол, хотели бы получать от него вознаграждение и еду, а сами будут собирать с пальм кокосовые орехи и перерабатывать их. Услышав такое, Энгельхардт взобрался на подобранную им прежде корягу, выброшенную морем на берег, и на языке пантомимы произнес речь, суть которой сводилась к тому, что он, упаси Боже, никакой не миссионер, но что он рад их усердию, что будет вовремя выплачивать жалованье, что кокосовый орех и кокосовая пальма священны и что сам он намеревается впредь питаться только кокосами. А потому он не потерпит поблизости от себя никакого мяса и от своих работников требует (тут он запнулся, спросив себя, не зашел ли слишком далеко), чтобы по крайней мере во время работы на плантации они не ели ни свинину, ни курятину… Туземцы с пониманием закивали, поскольку мясо они употребляли в пищу только по большим праздникам, в обычные же дни довольствовались клубнями ямса, да еще иногда пили молоко кокосов, как и сам Энгельхардт. А можно ли им есть яйца, поинтересовался один из туземцев; другой спросил, как обстоит дело с курением. И — позволительно ли пить шнапс? Энгельхардт с готовностью отвечал на вопросы; ему казалось, что обретенные им работники воспринимают происходящее как занимательную игру. Спрыгнув с коряги, он объявил, что на сегодня вопросов достаточно; и островитяне, похоже, восприняли как должное тот непререкаемый тон, которым он изложил отныне вступающий в силу Кабаконский свод законов.
Энгельхардт чувствовал себя так, будто одним ударом покончил со всеми страхами: со страхом перед неизвестностью; с опасением, что ему не хватит денег или пропитания; с тревожным гаданием, что о нем подумают соотечественники и не покажется ли он им смешным; со страхом перед одиночеством, страхом, что туземцы не будут его любить, что он совершит неверный поступок — все эти страхи спали с него, как одежда, которую он больше не носил и не собирался носить, поскольку брюки и рубахи (теперь перед прогулкой по пляжу он снимал даже юбку-запашку: сперва нерешительно, потом все с большей уверенностью) представлялись ему символами опереженного им, проникнутого усталостью внешнего мира. Попав на остров, Энгельхардт оказался в очень благоприятной ситуации, которую можно назвать splendid isolation. Здесь телесная нагота никому глаза не колола. После происшествия с кабанчиком туземцы стали его уважать: дружелюбно приветствовали, когда утром встречали в лесу, и вообще признали за «своего». Он был юн, и в его груди действительно таилась волшебная сила — мана.