Я беспомощно развел руками, что должно было показать отсутствие у меня оружия.
Тогда Берг, скроив зверскую гримасу, показал мне, как я должен задушить бандита. На ярком лунном свете Эрих в своем реглане и шапке казался огромным, даже тень он отбрасывал титаническую. А моя тень напоминала удилище.
Внезапно звуки музыки наверху смолкли, их словно отрезало. И тотчас же раздался выстрел. Это Бодунов там, по своей манере, крикнул: «ручки, ручки вверх», или «ложись», или «спокойненько».
От страшного напряжения и, главное, неумения поступать в таких случаях, я слегка, для плотности, раскорячился, присел на корточки и вытаращился на «свое» окно, более готовясь доблестно погибнуть, нежели осилить бандита с ножом и пистолетом.
Но все было тихо.
В людей Бодунов стрелял, как мне рассказывали, только когда стреляли в него. Сейчас он, вероятно, выстрелил в потолок, для острастки, чтобы уложить бандитов на пол. Они и лежали как паиньки, а я торчал тут, стуча зубами от зверского мороза, а может быть, и не только от мороза.
— Ведут голубчиков! — сказал озябшим голосом Берг.
Это было как во сне, наверное, не меньше чем через час после выстрела. Я, как говорится, уже и себя не помнил от холода.
— Озябли? — сочувственно спросил Рянгин.
Бандиты шли медленно, держа руки высоко над головами. Их было девять человек — вся «девятка» Угла, «девятка», которую ловили в Харькове и Одессе, во Владивостоке и Баку, в Тбилиси и Перми. Сзади шел Иван Васильевич, сосал леденец.
— Пообедать даже не успел с этим детским садом, — сказал он мне сердито, — а у них на столе гуси жареные непочатые…
Женщин — бандитских подружек — вел Володя. Лицо у него было оскорбленное: тоже нашли дело для заслуженного товарища. Подружки кудахтали как курицы, по их словам, они ни в чем не были виноваты, просто «приглашенные на танцы».
По дороге — к тропочке задом — фырча подошли две тюремные машины. Прибежали курсанты — веселые, довольные, счастливые — как же, они «повязали» самого Угла! Растирая уши ладонями, выбивая дробь остроносыми туфлями, кряхтя от мороза, я втиснулся между Эрихом и Рянгиным в промороженную машину и бодрым голосом спросил у Бодунова, сколько времени продолжалась вся «операция».
— По хронометражу в десять минут уложились, вернее в одиннадцать. — И спросил, в свою очередь, повернувшись ко мне с переднего сиденья: — А как у вас? Все нормально было? Тихо обошлось?
Странное клохтанье послышалось мне со стороны Берга. И Рянгин издал какой-то звук, покашлял или чихнул, я не разобрал.
— Обошлось, — ответил я. — А разве…
— Все могло быть, — угощая меня леденцом из коробочки, сказал Иван Васильевич. — Бандиты… народ неожиданный…
«Хорошенькое дело! — горько подумал я. — Все могло быть, а он даже о пистолете не побеспокоился. Везли бы сейчас не меня, а то, что называется «тело». Тоже орлы-сыщики!»
Но именно после этой истории ко мне в бригаде резко и в мою пользу изменилось отношение. Тогда я это лишь почувствовал. А понял много позже. Понял уже в годы Великой Отечественной войны.
Летом сорок третьего года я на тяжелом бомбардировщике, пилотируемом Ильей Павловичем Мазуруком, прилетел с Северного флота в Москву. И, любуясь столицей, не повидав еще никого из друзей, на Петровке, неподалеку от Мосторга, встретил Ивана Васильевича, с которым мы не виделись лет пять. Я был флотский, капитан, если не хлебнувший войну полной мерой, то, во всяком случае, военный; Бодунов же был совершенно штатский человек, в штатском костюме, в рубашке без галстука, загорелый, спокойный, только сильно и круто поседевший с тех дней, когда мы виделись в последний раз.
Он мне обрадовался, я ему, разумеется, тоже. Мы обнялись, поцеловались. Он поинтересовался — откуда я, я спросил — откуда он.
— А из тыла, — посмеиваясь ответил Иван Васильевич. — Наше дело милицейское — порядочек чтобы был. Давайте рассказывайте, как в морях-океанах воюете…