Цви Прейгерзон - Бремя имени стр 6.

Шрифт
Фон

Открылись ворота, и во двор въехал Зхарья. Телега его едва дышала, готовая вот-вот рассыпаться на части. Да и лошадь его — какая уж там лошадь — ребристая, замученная кляча… Присутствие Зхарьи действовало на всех странным образом успокаивающе.

Зхарья снял с телеги длинную доску, приспособленную под носилки. Эзер и Авигдор перенесли тело Гиты на это последнее ее ложе… Положив тело на телегу, они накрыли ее куском черной материи с изображением Маген-Давида. Родные тихо, почти беззвучно, завыли, стоя во дворе. Повалил крупный снег, на наши головы падали большие снежные хлопья, казавшиеся мне посланцами из других миров… Мне на всю жизнь запомнилось это тихое снежное утро и пустые улицы, затоптанные коровьим стадом… Ветви деревьев застыли, словно онемев от горя и удивления. Зхарья тронул вожжи, почмокал губами, и телега, скрипнув, тронулась. В это время истошный вопль разорвал воздух. Голос был детский, затем послышалась грубая брань.

Зхарья открыл ворота и выехал на улицу. Мы успели увидеть, что кричала еврейская девушка, метавшаяся по улице, а за ней бежали два солдата. Реб Пинхасль закрыл ворота и велел всем идти в комнаты.

Я выскочил на улицу и пошел рядом с телегой. Вот так мы вдвоем, с водоносом Зхарьей, проводили в последний дуть Гиту. «Милосердие спасет от гибели!» — кричал с облучка в пустоту Зхарья, а я шел рядом с телегой, на которой моя Гита, покрытая черным куском материи, ехала к своему последнему пристанищу! Как леденяще холоден и пустынен был этот путь! Мимо брел голодный пес, вдоль дороги тянулись ослепшие от горя дома и наглухо заколоченные лавки… Откуда-то издалека слышались редкие выстрелы из пушки… Неторопливо прошла украинка с коромыслом на плече, прошагала группа вооруженных солдат. Один из них, рябой, вдруг остановился и подозрительно скосил глаза на телегу:

— Что это там у тебя?

— Моя жена!

Мне вдруг показалось, что тень участливого сожаления тронула его лицо. Но, по-видимому, мне это все же показалось. Потому что он сильно ударил меня прикладом по голове и ухмыльнулся: «Иди, долеживай со своей женой!» У меня потемнело в глазах, и я упал в снег. Когда я пришел в себя, то увидел, что лежу на телеге рядом с Гитой под одним с ней покрывалом. Зхарья покрикивал на лошадь, а мне казалось, что я слышу звуки своего детства. Я даже не понял, что произошло, но чувствовал острую боль около виска… И вдруг передо мной вырос хрустальный дворец, — на ограде сидит девушка, и алые, как кровь, цветы вплетены в ее косы. Меж цветов горят поминальные свечи…

Я снова услышал возглас Зхарьи, вбившего себе в голову, что «милосердие всех спасет». Мне стало жутко. При каждом рывке телеги тело Гиты падало на меня. «Зхарья! — произнес я помертвевшими губами, — мне плохо, очень плохо…»

Наконец телега остановилась. Зхарья откинул покрывало, накрывавшее меня с Гитой. Вокруг был мир, злой и враждебный, и крики ворон нестерпимо саднили душу. По небу стремглав летели тяжелые тучи. А в земле уже зияла яма. Вот и все, телега приехала на кладбище!..

Два гоя, подрабатывавшие в еврейской религиозной общине, по ночам копали могилы. О, Господи, как далеки стали те весенние ночи, когда я, терзаемый смущением и плотским желанием, как на крыльях летел сюда на свидание с любимой. Как нам было тогда хорошо среди деревьев и трав! А теперь ее тело опускают в эту яму! Могильщики поплевали на ладони и приступили к работе. Они быстро управились, Зхарья сказал кадиш. Горестно качая головой, он все еще продолжал стоять над могилой Гиты… Тщедушный на вид, Зхарья был точь-в-точь тот вечно живой еврей, что в огне не горит и в воде не тонет… Он отвез меня домой и передал матери. А дальше… Материнские руки принялись за мое измученное тело.

Я пролежал на чердаке больше месяца. Дневной свет с трудом проталкивался ко мне через узкое окошко, соединявшее меня с большим миром. Передо мной проплывали незнакомые, но родные лица, выстраиваясь в длинную цепочку давно исчезнувших поколений. И тогда я загорелся желанием написать обо всем, что неотвязно меня преследовало. То были мысли обо всех замученных и убитых, чья кровь бурлила в моих жилах!.. Я слышал их голоса, они доходили ко мне, прорываясь сквозь туман прожитой мною жизни. Ибо прежде чем кануть в вечность, они успевали передать свою долю памяти новому поколению — страдание, муки — тот самый груз, который каждое из поколений, сгибаясь под его тяжестью, взваливало на плечи следующих.

Вот и пришел твой черед, парень, и теперь уже тебе следует призадуматься над этим!.. Еще желанней показалась мне в далекой дали страна моих предков. Все они, чей дух вошел в мою плоть и кровь, дали мне один и тот же ответ. Поэтому я так неистово возлюбил ее, эту землю, погруженную в синеву и святость, убранную цветами… Ласковым приветом от нее казались мне открытки с рисунками издательства «Леванон»!.. Вот поселение Тель-Авив, окруженное песками… А вот и гимназия «Герцлия», Яффо… И все то время, пока я болел, она, земля эта, была рядом со мной, у изголовья, в образе дочери Сиона. Стройная и тонкая, с глазами, полными печали, она спрашивала меня: «Мой ли ты, еврейский мальчик?» — и нежно гладила меня по волосам. «Твой! Твой!» — отвечал я в упоении, дрожа от волнения…

Наконец я выздоровел и впервые после долгого времени спустился во двор. Так произошла моя первая встреча с начинавшейся весной. И хотя трава местами еще только проглядывала, но уже, как оглашенные, по-весеннему кричали птицы, и затянутое прозрачной дымкой солнце набирало силу. В тот день каждая, даже самая пустячная, вещь становилась мне особенно мила. Все меня трогало и до слез умиляло в этот мой первый выход. Вон, маленький Зузик, сын нашего соседа Ханоха! Как смешно и деловито возится он с нашей старушкой-курицей в песочной горке! Мама отрабатывает свой обычный день на кухне… Из соседнего дома доносится рев младенца, из труб домов все еще по-зимнему валит дым… И солнце наверху, и облака бегут!.. Ах, как хорошо!..

Впрочем, в тот день в местечко пришла не только весна — в городок вошли «красные». На стенах домов появились огромные цветные плакаты, где было крупно написано, что польские паны — буржуи и землевладельцы — последняя отрыжка капитализма. Отныне в городском саду каждое воскресенье устраивались митинги, на которых председатель исполкома и главный чекист Фейгин надрывно орали одно и то же:

— Товарищи! Буржуи наступают!..

После каждого словоизвержения публика сдергивала с головы шапки, а оркестр играл «Интернационал». Дирижер Шимон Воловик энергично мотал плешивой головой в ритм музыке.

Однажды он пришел к нам домой и уговорил меня поступить в его оркестр — им нужен был второй бас. Помню его грустное лицо и слова: «Мы тебе положим тридцать тысяч рублей и полпуда муки…»

Пошептавшись с матерью, я согласился. Воловик устроил мне небольшой экзамен, велев пропеть пару нот и спеть известную хасидскую мелодию. Ну, а поскольку со слухом у меня всегда было хорошо, то Воловику только и оставалось, что одобрительно хлопнуть меня по плечу. Так я был принят в оркестр и в тот же вечер уже держал в руках змеевидную металлическую трубу. Я подружился с музыкантами и был благодарен Воловику за то, что он появился в моей жизни в тяжелый для меня период.

Бывало, мы нагружаем пару телег инструментами и отправляемся на «гастроли» в окрестные деревушки. По обе стороны раскинулись молчаливые поля, легкий ветерок пригибает низкие колосья, на все лады звенят и стрекочут кузнечики и цикады, и все эти отрывающиеся от земли звуки поднимаются к прозрачным облакам, где замирают и теряются. Речка, как бы осторожно осматриваясь, плавно выгибается, обходя кусты и деревья, блистающие изумрудной зеленью…

Наши телеги обычно доезжали до висячего деревянного мостика. Здесь цоканье копыт затихало. В деревнях один за другим уже гремели митинги, и после каждой речи наш оркестрик «врезывал» «Интернационал». Потом, разбившись по двое или по трое, мы расходились на постой по домам зажиточных сельчан, где нас ожидало славное угощение, а вечером под наш оркестр начинались танцы. Спали мы на душистом сене. Здесь я провел одну из душных и беспокойных ночей с милой местной девушкой…

Хорошее тогда выдалось лето. Публика курила махорку, и на сцену заплывало густое плотное облако горького махорочного дыма. Он долго стоял в углах и не расплывался.

Через какое-то время наш клуб поменял «прописку», переместившись из дома стекольщика Мойше к одному из наших ребят. Мы по-прежнему собирались всей компанией и пели все те же любимые нами еврейские песни. Но теперь мы стали понемногу задаваться вопросом, — в чем же, собственно, состоит наша работа? А вокруг нас шумел и бурлил житейский океан; громкие речи, пальба… Незаметно, средь суеты затихли наши разговоры о диаспоре, Боге, а вскоре и вовсе умолкли… И так продолжалось день за днем, и мы даже не успели заметить, что превратились из поколения бунтарей в поколение болтунов…

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги