Ирецкий Виктор Яковлевич - Наследники стр 40.

Шрифт
Фон

— В муниципальном управлении чисто русского города Владимира заседают трое китайцев. Начальник московской милиции — бурят. В Воронеже прокурором состоит калмык. В Потсдаме, у Берлина, где некогда жил Фридрих Великий, один из судей носит самую распространенную русскую фамилию — Иванов. В прошлом году шесть негров окончили Сен-Сирскую школу, а в колониальных войсках Франции имеется даже генерал-сенегалец. Не находите ли вы, что это очень знаменательно? Нужно быть слепым, чтобы не заметить нового переселения народов, которое, конечно, испепелит Леонардо да Винчи, Палладио, Бетховена и Шекспира. Только потому, что мы не видим движущейся орды с женами, собаками и котлами, мы не опасаемся новейших готов, аваров, герулов и сармат, забывая о том, что такую нежную вещь, как культура, можно уничтожить и изнутри. Некогда и Рим ничего не замечал. Долгое время он забавлялся варварами, как интересной игрушкой, предназначенной для войн, триумфальных шествий и гладиаторских боев. А когда заметил, было уже поздно. Мы тоже забавляемся кое-кем и тоже ничего не замечаем.

Магнусена слушали и улыбались: всегда об одном и том же! Не улыбался только негр Джемс Гаррис, профессор университета, занимавший кафедру южноафриканских наречий. Когда Магнусен говорил, негр опускал глаза, лоб его покрывался капельками пота, а манишка выгибалась из жилетного выреза, как белый горб. Для него было совершенно ясно, что Магнусен не назвал его имени в числе новых завоевателей Европы только из вежливости, но что в записной книжечке он значится наряду с другими.

И только один раз, не вытерпев нападок Магнусена, он сказал ему, растерянно оправляя манишку:

— Меня, конечно, никто не уполномочивает на это, но я позволю себе успокоить нашего общего друга: ни Леонардо да Винчи, ни Шекспиру ничто не угрожает. Мои соплеменники вряд ли собираются в Европу — здесь слишком холодно для них. А если они облачатся в пиджаки, брюки и шерстяные свитера, то к этому времени они начнут ценить и Леонардо да Винчи.

Тогда наступил черед заговорить Натану Шварцману.

Обычно он сидел в стороне, молчаливый, как бедный родственник, временами только бросая высокомерные взгляды на говоривших. А вообще, он предпочитал погрузиться в одну из тех брошюр, которые вечно торчали у него в карманах. Из-за невероятной близорукости Шварцман подносил брошюру к самому носу и закрывал ею свое лицо, обросшее черными жесткими волосами, которые, как у скай-терьера, доходили у него до глаз. Черная щетина забиралась даже в уши и нос. Отрывался он от чтения только для того, чтобы брызнуть колючей репликой, исполненной едкости и сарказма, и затем снова отдавал себя во власть печатных слов. В своей презрительной манере обращаться с людьми он был совершенно невыносим. Всякий диалог он мгновенно обращал в монолог и, разумеется, в свой. Если бы разрешалось не стесняться в выражениях, он никогда не называл бы людей по имени, он просто именовал бы их дураками, для отличия прибавляя каждому из них какой-нибудь эпитет, — долговязый дурак, пузатый дурак, эстетствующий дурак, глубокомысленный дурак, меланхолический дурак. Все же остальные безнадежно считались у него кругосветными дураками. Всякого, кто ему возражал, он искренне ненавидел. Никто никогда не слышал, чтобы он кого-нибудь хвалил или хотя бы признавал. Впрочем, это относилось только к живым людям. Среди покойников было у него достаточно много любимцев, но некоторые из них стали таковыми лишь после смерти. Шварцман получил философское образование, занимали же его вопросы морали, но пищей и материалом для его стреляющих умозаключений была экономика. Всем была известна его неизменная слабость поддаваться словесной провокации, друзья любили этим пользоваться и подзадоривали его каким-нибудь парадоксом или явной очевидностью. Тогда он вскакивал, взъерошивал свою черную щетину и начинал извергать стремительную лаву колючих, злых слов, неизвестно против кого направленных.

Услышав замечание Гарриса, Шварцман нервно вскочил и замахал руками, как дирижер, чтобы заставить себя слушать. В такие моменты он представлял собой очень комическую фигуру. Туловище у него было длинное и, когда он сидел за столом, казался такого же роста, как и все остальные. Но зато, когда вставал, оказывался крохотным человечком на коротких, кривых ножках, с большой головой.

Помахав руками и оставив в воздухе растопыренные пальцы, он начал:

— Да простят мне блестящие представители лучшей из цивилизаций, здесь сидящие (впрочем, я сам имею честь и по происхождению своему и по воспитанию принадлежать к средиземной культуре), но из всех возражений, которые обычно делаются Магнусену, самое дельное из них принадлежит нашему общему шоколадному другу. Да, Гаррис обронил очень верное замечание. В Европе слишком холодно для неевропейцев. И физически, и духовно. Духовно, потому что христианский мир чересчур зазнался, безнаказанно обнаглел. В духовном распутстве своем он умертвил живой нерв исторического предания и позабыл о своих моральных задачах.

Вслед за тем, в кратких словах, постепенно взвинчиваясь, он в двадцатый раз повторил содержание своей книги, которая называюсь «Пропавшие заветы». Из-за небрежности и безвкусия издателя, из-за глупейших и грубейших опечаток «Пропавшие заветы» обратились в курьезный раритет. Несколько экземпляров книги попали к библиофилам, а остальные по требованию автора были сожжены. Так никто ее и не читал.

В этой книге он говорил о том, что сила, отвоевавшая красоту у Аполлона, пески у ислама и леса у Перуна и Тора, — потеряла свое обаяние, и потому она больше не сила. Она держится только на старых, зачерствевших словах. Обещание пророка Исайи, что царство грядущего идеального владыки, то есть, как думали, христианства, будет покоиться на незыблемых основах права и справедливости, — осталось неосуществленным. Если заветы Христа еще соблюдаются иногда в жизни отдельными людьми, то их совершенно нет в истории, которая на протяжении всего своего существования не додумалась до иной этической философии, как восхваление победы приспособленного. Слабые пусть погибают, право на жизнь принадлежит только сильным — вот чему учит история, самая безнравственная из наук! Иногда только она приводит исключения, но они кажущиеся, и достаточно к ним применить логический микроскоп, чтобы объяснить то или иное нравственное историческое событие чьей-нибудь грубой заинтересованностью или простой выгодой.

— Даже в биологии есть этика, и только христианский мир ее не имеет! — восклицал Шварцман. — Государства, строго следящие за нравственностью своих граждан, сами дают примеры вероломства, лжи, эгоизма, несправедливости и лицемерия!

Тоном суровым и предостерегающим Шварцман звал человечество провести заветы Христа в историю и построить на этих заветах отношения между государствами, чтобы создать любовь к ближнему в истории. Иначе, говорил он, придет великая разруха, которая уничтожит всю культуру и явит людям печальное, ужасное, хотя и самое нравственное из зрелищ — бессилие силы.

— Христианский мир зазнался! — выкрикивал Шварцман. — Он попирает всякую мораль. И вот почему страны буддизма и ислама не могут не взирать на него с презрением. И вот почему неевропейцам здесь холодно.

Магнусен, не выносивший пафоса и проповедей, слушал Шварцмана с искривленным лицом, точно пил уксус. Когда тот окончил, Магнусен, облегченно вздохнув, сказал:

— Ваш пафос, прошу прощения, не больше, как отработанный пар: он горяч, но не продуктивен. Впрочем, это обычное свойство пафоса семитов. В облаках этого пара, кстати сказать, вы потеряли дорогу и сбились: вы забыли рассказать нам о холоде физическом. О духовном — мы уже давно знаем, ибо кто же не читал пропавшей книги с пропавшими заветами!

— Я очень благодарен Магнусену за внимание, — подхватил Шварцман. — Очень. Очень. Но меня это не удивляет: мне давно известно, что наиболее внимательны к семитам господа антисемиты. Только я разочарую вас, дорогой наездник, объезжающий чужих лошадей. (Я говорю о чужих теориях, которыми вы пользуетесь.) Увы, я вас разочарую.

И тоном соболезнующего высокомерия, после подчеркнуто-театральной паузы, засунув руки в карманы пиджака, он оказал:

— Знаете ли вы, как надо было называть нашу эпоху? Магнусен, обожающий историю и наивно разыскивающий в ней аналогии, готов воспользоваться старым термином и назвать ее — вторым переселением народов. Этого и надо было от него ждать. Он эклектически, как губка, впитал в себя великое множество расовых теорий, особенно теорию Гобино и Чемберлена — об опасности смешения рас, которое, мол, ведет к ублюдочности — и страшно боится расовых мезальянсов. Гобино уверил его, что из-за смешения погиб античный мир. По аналогии Магнусен убежден, что из-за этого погибнет Америка. Туда ей и дорога, говорит он. У меня на этот счет нет никаких теорий — по той простой причине, что их и не может быть. Расы всегда смешивались и всегда будут смешиваться, и никакой культуре это не помешает. Я же останавливаюсь на другом моменте, и потому называю нынешнюю эпоху — «эпохой борьбы за тепло».

— Это тоже старо: борьба за огонь! — перебил его Магнусен.

— Но я не опираюсь на историю. Я изучаю современную экономику. Нефть и уголь! — вот, что движет сейчас человечеством. Не вопросы морали, не вопросы этики, а только лишь нефть и уголь. Что это значит? Во имя чего это совершается? Что диктует эту сумасшедшую борьбу за нефть Америки, Танганаики, Филиппинских островов, Гаити, Персии, Кавказа, Туркестана, Малой Азии, Румынии, Сахалина? Ненасытный империализм? А он чем диктуется? Старой мечтой, в свое время пленявшей Александра Македонского? Нет, к большому сожалению, времена пышных сказок миновали. Тут чувствуется совсем другое — становится холодно. Иссякают источники тепла в Европе. И наша дряхлая старушка сильно опасается, что на зиму она останется без дров. Их растащат ловкие американцы и пронырливые желтые страны Восходящего солнца. Подчеркиваю: Восходящего солнца. Ибо там-то действительно взойдет новое солнце. Холод убьет нашу промышленность, заморозит военный флот, и дирижерский пульт, естественно, будет перенесен из Европы в другое место. Я не скорблю об этом, как скорбит верный рыцарь старушки — Магнусен. Ибо, вероятно, там-то и начнется новая жизнь и загорится новая звезда преображения. От нефти и угля к нетленному Логосу! От бездушного рационализма к магии возвышенных идей. Так вот, дорогой Магнусен, не негры, не буряты, не гунны и не готы разрушат любезный вашему сердцу современный Рим. Его убьет холод. Духовный холод уже давно его заморозил, а физический только начинается. В смутном предчувствии его старая шлюха Европа засуетилась, как крыса на тонущем корабле. Но это бесполезно — холода ей не избежать. Холод…

— Как, и у вас холодно? — певуче прозвучал вдруг голос в дверях, как флейта в потемках.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке