Ларсен презрительно нахмурился и недовольно отрезал:
— Тогда ваше предположение никуда не годится. Я этими глупостями уже давно не занимаюсь. Лет шесть. Как раз с тех пор, как у нас появились внуки.
Доктор спустил глаза и поспешил подтвердить полную неосновательность своих предположений.
— Так, так. Значит, я ошибся. Да, да, ошибся.
На этом можно было бы покончить с молчаливой супругой Ларсена, если бы через полгода после ее смерти не раскрылось одно обстоятельство.
Осенью, в воскресное предвечерье, когда в доме оставалась только Зигрид со своим уродцем (младшего мальчика дед повел в цирк) из кухни поднялась кухарка Хильда, служившая у Ларсенов уже десять лет. Она заговорила о всяких хозяйственных делах, пожаловалась на дороговизну — и вдруг вспомнила о покойной.
— Когда наступает воскресенье, — скороговоркой заметила она, и голос ее внезапно стал горестно задыхающимся и глухим. — Когда наступает воскресенье, я уж с утра не нахожу себе места. Я иду к одной моей знакомой, вдове моряка, но там я чувствую себя еще хуже и убегаю в слезах.
— Почему же именно в воскресенье? — со вздохом спросила Зигрид, заражаясь настроением Хильды.
Кухарка отвела в сторону свои влажные глаза и ничего не ответила.
— Позвольте мне есть, — умоляющим голосом сказала она.
Усевшись, Хильда опустила голову и, нервно затеребив передник, уныло смотрела, как на серую фланель мерно падали и растекались крупные слезы.
— Ну, уж рассказывайте, Хильда, — произнесла Зигрид и с укором к самой себе подумала о том, что наиобильнейшие слезы о покойной матери пролила кухарка. — Рассказывайте.
И голосом трепетным, тихим и покаянным она рассказала о своей госпоже странную историю.
Уже шесть лет, как на окраине города существовала у фру Ларсен маленькая квартирка, куда она тайком являлась по воскресеньям, вместо того, чтобы идти в церковь.
Там она сбрасывала с себя темное, немодное, строгое платье с воротником до подбородка, в каком ее привыкли видеть всегда, наряжалась в легкий батист или цветное сукно с кокетливым вырезом на груди. И в новом своем облике, ничем не стесняемая, сразу молодела. Седые волосы казались буклями старинного парика. Голос ее звучал оживленно и радостно, как он звучит у девушки, которая занимается спортом. Официальной хозяйкой квартиры была одна молодая вдова моряка, и обе женщины, торопливо засыпая друг друга словами, садились за обильный завтрак, пили вино и по очереди играли на пианино веселые песенки — те самые, которые можно услышать в Тиволи. Когда же надо было возвращаться домой к обеду, на лицо ее, точно из глаз, падали серые, скучные тени, губы сжимались в тонкую сухую линию. И из боковой двери, открывавшейся на задний двор, уставленный штабелями досок, выходила прежняя фру Ларсен, молчаливо-спокойная, почти что застывшая и немного высокомерная. Иногда то же самое происходило после обеда.
— И если бы вы видели, — восторженно шептала Хильда сквозь горячие слезы, — какая она была гибкая и как она танцевала, вы бы… вы бы… И трудно, невозможно было поверить, что это та самая женщина, которая здесь, вот в этих комнатах, бродила тихая, как муха. Поэтому никто ее не узнавал, когда встречал потом на улице. Никто. Никому и в голову не приходило.
— А разве там кто-нибудь еще бывал? — затаив дыхание, спросила Зигрид.
Хильда смутилась, замигала глазами, а затем махнула рукой и в отчаянии воскликнула:
— Не может же человек всю жизнь проводить в темнице, а женщина в особенности!
Фланелевый передник у Хильды стал весь мокрый. Ее всхлипывания участились. Прослезилась и Зигрид.
— А вы там тоже бывали? — осторожно спросила она.
Хильда протяжно вздохнула и с гордостью ответила: