— Здесь или там… — вздохнул старик. — Отпусти! Дуралея своего женить мечтаю. Один я у него — отец с войны не вернулся. А коли с тобой пойду… Токо и гляди, как бы на долгий срок не угодить, ты вон какой отчаянный. Оно, значит, и выйдет мне в тюрьме помирать… Отпусти!
Щапов тоже сел; брезгливо, но и с оттенком жалости долго смотрел на старика, потом сказал:
— Отгулял ты, видать, свое, Хлопотин. А ведь какой был ухарь! Отпустить, говоришь? Иди. Мне ты не нужон. Немного от тебя веселья. А куда пойдешь-то?
— Назад пойду. Пушнину схороню и сдамся участковому.
— Почто тебе ее хоронить? Почто мучиться? Так иди, налегке, — и Щапов положил руку на упругую котомку старика.
— Так вить…
— Иди, иди, старче.
За ночь потеплело, но утро выдалось пасмурное. Туманная мгла лежала прямо на плечах распадка, и не было видно ни одной дальней сопки. К десяти часам вязкий сумрак все еще подступал к заимке, а дальше, в ту и другую сторону долины, лежал сплошной сине-фиолетовой массой, в которой с трудом, сами на себя не похожие, различались деревья и бугрящиеся под снегом камни.
Ночевавшая в избушке компания позавтракала при свете коптилки почти молча. У всех было плохое настроение, да и аппетит тоже, за исключением, впрочем, Никиты, — тот уминал хлеб, строганину и кашу, выпил затем целых четыре кружки чаю. Старик Хлопотин, пригорюнясь, смотрел на племянника и в конце концов не выдержал, высказался плаксиво:
— Дуралеюшка Аникитушка, и как же тебе с твоим прожорством в тюрьме-то тяжко достанется!
— Это ты к чему там расхныкался? — сердито сказал, очнувшись от глубокой задумчивости, участковый. — И почто ты все дураковатишь парня? Парень он как парень. А ест — растет, значит. И в тюрьме ему делать нечего. Георгий Андреевич вчера сказал — к себе его возьмет.
— Не повезешь, стало быть, нас в Рудный на обчее посрамление? — обрадованно залебезил старик.
— Не до вас. Но в понедельник чтобы сами явились в милицию, в третий кабинет. Перевоспитывать вас будем. Ох и что же это директор-то наш? И куда запропастился?
В избушке не хватало одного Георгия Андреевича. Еще затемно, когда все спали, он, оставив записку: «Буду часа через два», встал на лыжи и куда-то отправился. Куда? Мернов ударом ноги отворил дверь и, проследив направление лыжни Белова, уходившей через ручей и затем, кажется, вверх, к тому месту, откуда они накануне спустились, предположил не без раздражения:
— Неужто на тигрюшкины следы опять пошел любоваться? Нашел тоже время!
— А ты, Иван Алексеич, не майся, — сказала Агния. — Написано тебе на бумаге: через два часа.
— Не через два часа, а часа через два — это большая разница. Дались же ему эти следы!
— Георгий Андреевич знает, что делает. Задание у него от самих академиков.
— Академиков! Шибко понятливая стала! Карабин-то проворонила, раззява! И горя тебе мало! А знаешь, что за потерю боевого оружия бывает? Директора снимут, вот что.
— Дык… — От ужасной угрозы Агния потеряла дар речи и, видя, что Мернов собирается добавить еще что-то язвительное, в испуге захлопнула дверь.
— Втюрилась, видать, в Андреича, а ему и замечать некогда, — усмехнулся участковый и принялся нетерпеливо вышагивать перед избушкой.
За этим занятием он провел, по-видимому, немало времени. Проторенная им тропинка сделалась твердой, утоптанной, и день успел посветлеть и разгуляться, когда вдали наконец показался Георгий Андреевич с длинной палкой-посохом (по-местному — кабаргонзой) в руках. Подойдя, сказал устало: