Фернан Бродель - Структуры повседневности: возможное и невозможное стр 6.

Шрифт
Фон

Смогу ли я убедить всех? Наверняка — нет. Но в таком диалектическом движении я нашел по крайней мере одно не имеющее равных достоинство: идя новым и в какой-то степени мирным путем, избежать чрезмерно страстных споров, которые вызывает все еще «взрывоопасное» слово «капитализм». К тому же третий том извлек пользу из тех объяснений и обсуждений, какие ему предшествовали: он никого не заденет.

Таким образом, вместо одной книги я просто-напросто напишу три. Но мое упорное стремление охватить в этом труде весь мир («mondialiser») поставило передо мною задачи, для решения которых я, специалист по истории Запада, был по меньшей мере плохо подготовлен. Продолжительное пребывание и ознакомление с материалами в мусульманских странах (10 лет в Алжире) и в Америке (4 года в Бразилии) сослужили мне добрую службу. Но Японию я увидел через пояснения и наставления Сержа Елисеева, Китай — благодаря помощи Этьенна Балажа, Жака Жерне, Дени Ломбара. Даниель Торнер, способный сделать из любого человека доброй воли начинающего индолога, взялся за меня со всем своим пылом и щедростью, перед которой невозможно устоять. Сколько раз он появлялся у меня по утрам с хлебом и рогаликами для завтрака и с книгами, какие мне следовало прочесть! Я ставлю его имя во главе длинного списка тех, кому я обязан признательностью, списка, который, будь он полным, оказался бы нескончаем. Мне помогали все — слушатели, ученики, коллеги, друзья. Не могу забыть сыновнюю помощь Альберто и Браниславы Тененти, сотрудничество Михаеля Кёля и Жан-Жака Эмарденкера. Мари-Тереза Лабиньетт помогала мне в архивных разысканиях и в подготовке библиографических ссылок, Анни Дюшен — в бесконечной работе с примечаниями. Жозиана Очоа больше десятка раз терпеливо перепечатывала сменявшие друг друга варианты моего текста. Розелин де Айяла, сотрудница издательства Арман Колэн, тщательно и эффективно занималась проблемами редактирования и верстки. Я выражаю этим непосредственным моим сотрудницам свою самую сердечную дружескую благодарность.

Наконец, без Поль Бродель, которая повседневно участвовала в моем исследовании, мне не хватило бы мужества, для того чтобы переработать первый том и завершить два нескончаемых тома, последовавших за ним, для того чтобы выверить необходимые ясность и логику объяснений и выводов. Мы и на сей раз долго работали с ней бок о бок.

16 марта 1979 г.

И вот я на пороге первой книги — самой сложной из трех томов этого труда. Дело не в том, что каждая из ее глав сама по себе может показаться читателю недоступной. Сложность незаметно возникает из множественности поставленных целей, из трудностей раскрытия необычных тем, которые все надо включить в связный рассказ, — по существу, из непростого сведения воедино рассуждений параисторических, обычно изолированных друг от друга и излагаемых в виде побочных сюжетов в традиционном повествовании: демографии, питания, костюма, жилища, техники, монеты, города. Но ради чего их соединять?

Главным образом ради того, чтобы очертить поле действия доиндустриальных экономик и охватить его во всей его объемности. Существует ли некий предел, «потолок», который ограничивает всю жизнь людей, очерчивая ее как бы более или менее широкой пограничной полосой, которую всегда трудно достичь и еще труднее преодолеть? Такой предел, возникающий в любую эпоху, даже в нашу, — это грань между возможным и невозможным, между тем, чего можно достигнуть, хоть и не без усилий, и тем, что остается для людей недостижимым. Вчера — потому, что питание людей было недостаточным, их численность — слишком малой или же слишком большой (в сопоставлении с их ресурсами), их труд — недостаточно производительным, а овладение природой едва наметилось. С XV до конца XVIII в. эта грань почти не изменилась и люди даже не достигли предела своих возможностей.

Особо подчеркнем эту медлительность, эту инертность. Например, наземный транспорт довольно рано обладал элементами, которые могли бы позволить его усовершенствовать. Впрочем, то тут то там можно заметить, как возрастает скорость сообщений благодаря строительству новых дорог, улучшению экипажей, перевозящих товары и пассажиров, учреждению почтовых станций. И все же этот прогресс станет всеобщим лишь около 1830 г., т. е. в преддверии железнодорожной революции. Только тогда перевозки по дорогам расширяются, упорядочиваются, ускоряются и в конечном счете демократизируются; только тогда оказывается достигнут предел возможного. И это не единственная область, где подтверждается такое запаздывание. В конечном счете лишь с XIX в., с полной переделкой мира наступит разрыв, обновление, революция на всем протяжении границы между возможным и невозможным.

Нашей книге это обеспечивает определенное единство: она представляет долгое путешествие за пределами тех удобств и привычек, какими нас щедро одаривает современная жизнь. Фактически книга уводит нас на другую планету, в другой человеческий мир. Конечно, мы могли бы отправиться к Вольтеру в Ферне (это воображаемое путешествие ничего не будет нам стоить) и долго с ним беседовать, не испытав великого изумления. В плане идей люди XVIII в. — наши современники; их дух, их страсти все еще остаются достаточно близки к нашим, для того чтобы нам не ощутить себя в ином мире. Но если бы хозяин Ферне оставил нас у себя на несколько дней, нас сильнейшим образом поразили бы все детали повседневной жизни, даже его уход за своей особой. Между ним и нами возникла бы чудовищная пропасть: в вечернем освещении дома, в отоплении, средствах транспорта, пище, заболеваниях, способах лечения… Следовательно, нужно раз и навсегда отвлечься от окружающих нас реальностей, чтобы надлежащим образом проделать это путешествие вспять, в глубь веков, чтобы вновь обрести те правила, которые слишком долго удерживали мир в довольно трудно объяснимой стабильности, если вспомнить о тех фантастических переменах, которые должны были затем последовать.

Составляя этот перечень возможного, мы часто сталкивались с тем, что я во Введении назвал «материальной цивилизацией». Ибо у возможного есть не только верхний предел; оно ограничено и снизу — всей массой той «другой половины» производства, которая не входит целиком в движение обмена. Эта материальная жизнь, повсюду присутствующая, повторяющаяся, все заполняющая, протекает под знаком рутины. Хлеб сеют так же, как сеяли всегда; маис сажают так же, как его сажали всегда; рисовое поле выравнивают так же, как выравнивали его всегда; и по Красному морю плавают точно так же, как всегда плавали. Упорно отстаивающее свое присутствие прожорливое прошлое монотонно поглощает хрупкое время людей. И эта поверхность стагнирующей истории огромна: к ней в огромном своем большинстве относится сельская жизнь, т. е. жизнь 80–90 % населения земного шара. Разумеется, было бы очень трудно определить точно, где она кончается и где начинается гибкая и подвижная рыночная экономика. Конечно же, эта цивилизация не отделена от экономики так, как отделяется вода от масла. К тому же не всегда возможно безоговорочно решить, по ту или иную сторону барьера находятся доступные наблюдению действующее лицо, фактор или явление. И следует показать материальную цивилизацию, что я и сделаю, одновременно с цивилизацией экономической (если можно так выразиться), которая существует, с нею бок о бок, возмущает ее и, противостоя ей, объясняет ее. Но не подлежит сомнению, что барьер все же существует, а это влечет за собой огромные последствия.

Двойной отсчет, экономический и материальный, на самом деле возник в итоге многовекового развития. Материальная жизнь в промежутке между XV и XVIII вв. — это продолжение древнего общества, древней экономики, трансформирующихся очень медленно, незаметно. Мало-помалу они создали над собой — с достижениями и неудачами, которые легко себе представить, — общество более высокого, чем они, уровня, бремя которого им поневоле приходилось нести. И с тех пор всегда сосуществовали верхний и нижний уровни и бесконечно варьировало их соотношение. Разве не выиграла материальная жизнь в Европе в XVII в. с упадком экономики? Да и на наших глазах после регресса, начавшегося в 1973–1974 гг., материальная жизнь явно выигрывает. И таким образом, по обе стороны границы, нечеткой по самой своей природе, сосуществуют первый и второй «этажи»; и если более высокий продвигается вперед, то другой отстает. Так, хорошо мне знакомая деревня еще в 1929 г. жила чуть ли не в XVII или XVIII в. Такого рода отставание бывает либо невольным, либо преднамеренным. До XVIII в. рыночной экономике не хватало сил, чтобы овладеть и по своему усмотрению придать форму всей массе инфраэкономики, зачастую защищаемой удаленностью и изоляцией. И наоборот, если сегодня имеется обширный внерыночный, «внеэкономический» сектор, то это объясняется скорее сопротивлением на базовом уровне, нежели небрежением или несовершенством обмена, организуемого государством, или же обществом. И тем не менее в силу ряда причин результат может быть только аналогичным.

В любом случае сосуществовавание «низа» и «верха» навязывает историку диалектический подход, многое проясняющий. Как понять города без деревень, денежное обращение без натурального обмена, распространение нищеты без роста роскоши, белый хлеб богачей без серого хлеба бедняков?

Мне остается оправдать последний выбор: ни более, ни менее как включение в сферу исторического изучения повседневной жизни. Было ли это полезно? Необходимо? Ведь повседневность — это мелкие факты, едва заметные во времени и в пространстве. Чем более сужаете вы поле наблюдения, тем больше у вас шансов очутиться в окружении материальной жизни: круги большого радиуса обычно соответствуют «большой» истории, торговле на далекие расстояния, сети национальных или городских экономик. Когда же вы сужаете наблюдаемое время до малых промежутков, то получаете либо какое-то событие, либо какой-то факт. Событие должно быть уникально и полагать себя единственным; какой-либо факт повторяется и, повторяясь, обретает всеобщий характер или, еще лучше, становится структурой. Он распространяется на всех уровнях общества, характеризует его образ существования и образ действий, бесконечно их увековечивая. Иной раз бывает достаточно нескольких забавных историй, для того чтобы разом высветить и показать образ жизни. На одном рисунке (созданном около 1513 г.) изображен император Максимилиан I, который берет пищу с блюда рукой. А двумя столетиями позднее принцесса Палатинская рассказывает, как Людовик XIV, впервые допустив своих детей к собственному столу, запретил им есть иначе, чем ел он сам, и пользоваться вилкой, как учил их чрезмерно усердный воспитатель. Так когда же Европа изобрела хорошие манеры поведения за столом? Я вижу японское одеяние XV в., а в XVIII в. я нахожу его почти таким же. Один испанец рассказывает о своей беседе с японским сановником, удивленным и даже шокированным тем, что не проходит и нескольких лет, как европейцы появляются в столь отличной от прежней одежде. Безумие моды — явление чисто европейское.

Так ли это неважно? Из маленьких происшествий, из путевых заметок вырисовывается общество. И никогда не бывает безразлично, каким образом на разных его уровнях едят, одеваются, обставляют жилище. Эти «мимолетности» к тому же фиксируют от общества к обществу контрасты и несходства вовсе не поверхностные. Воссоздавать такие картинки — увлекательная игра, и я не считаю ее пустым занятием.

Итак, я продвигался в нескольких направлениях: возможное и невозможное; первый и второй «этажи»; картины повседневной жизни. Вот что с самого начала усложняло структуру этой книги. В общем, следовало сказать о слишком многом. А тогда — как это сделать?{38}

Материальная жизнь — это люди и вещи, вещи и люди. Изучить вещи — пищу, жилища, одежду, предметы роскоши, орудия, денежные средства, планы деревень и городов — словом, все, что служит человеку, — не единственный способ ощутить его повседневное существование. Численность тех, между кем делятся богатства земли, тоже имеет при этом свое значение. И внешний признак, который сразу же, с первого взгляда, отличает мир сегодняшний от человечества до 1800 г., — это как раз недавний и необычайный рост численности людей: в 1979 г. их в мире великое множество. За четыре столетия, охватываемые этой книгой, население мира, несомненно, удвоилось; зато в нашу эпоху оно удваивается каждые тридцать или сорок лет. Вполне понятно, что это следствие материального прогресса. Но в прогрессе этом самая численность людей в такой же мере причина, как и следствие.

Во всяком случае, она представляется нам в качестве великолепного «индикатора», подводя итог успехам и неудачам. Численность людей сама по себе намечает дифференциальную географию земного шара: здесь континенты едва заселенные, там — заселенные уже с избытком, здесь цивилизации, там — еще первобытные культуры. Она определяет решающее соотношение между разными массами живущих на земле людей. И что любопытно: именно эта дифференциальная география зачастую претерпевает наименьшие изменения от вчерашнего дня к сегодняшнему.

Но что, наоборот, изменилось, и изменилось совершенно, — это самый ритм роста населения. Сегодня это непрерывный подъем, более или менее быстрый в зависимости от общества и экономики, но непрерывный. Вчера же — это подъемы, затем спады наподобие сменяющих друг друга приливов и отливов. Это чередование, эти демографические приливы и отливы суть символ жизни минувших времен: следующие друг за другом спады и подъемы, причем первые упорно сводят почти на нет — но не До конца! — вторые. В сравнении с этими фундаментальными реальностями все (или почти все) может показаться второстепенным. Бесспорно, начинать следует с людей. А затем придет время поговорить и о вещах.

Беда в том, что даже сегодня мы никогда не знаем точную численность населения мира: колебания оценок достигают 10 %. Так насколько же несовершенны наши знания о численности населения мира вчерашнего! Но ведь как для краткосрочного цикла, так и для долгосрочного, как на уровне местных реальностей, так и на огромной шкале реальностей всемирных — все связано с количеством, с колебаниями численности людей.

С XV по XVIII в. население то увеличивается, то уменьшается и все изменяется. Если людей становится больше, происходит и увеличение производства и обмена; расширяется земледелие на целинных, лесистых, болотистых, гористых землях. Наблюдается рост мануфактур, увеличение размеров деревень и еще чаще — городов; возрастают масштабы передвижения людей. Усиливается и конструктивная реакция на давление, вызываемое ростом населения: это неизбежно. Конечно, наблюдается и рост войн и столкновений, набегов и разбоя. Раздуваются армии или вооруженные отряды; больше, чем обычно, общество порождает нуворишей и новых привилегированных. Процветают государства, представляющие одновременно и язву и благодеяние. И предел возможного достигается легче, нежели всегда. Таковы обычные признаки. Однако не будем безоговорочно превозносить демографические подъемы. Они бывали то благодетельными, то вредоносными. Растущее население обнаруживает, что его отношения с пространством, которое оно занимает, с теми богатствами, какими оно располагает, изменились. Попутно оно преодолевает «критические точки»{39} и каждый раз вся его структура оказывается под угрозой. Короче говоря, движение никогда не бывает простым и однозначным: возрастающая демографическая перегрузка нередко заканчивается — а в прошлом неизменно заканчивалась — тем, что возможности общества прокормить людей оказываются недостаточными. Эта истина, бывшая банальной вплоть до XVIII в., и сегодня еще действительна для некоторых отсталых стран. И тогда определенный предел повышения благосостояния оказывается непреодолим. Ибо, усиливаясь, демографические подъемы влекут за собой снижение уровня жизни, они увеличивают и без того всегда внушительное число недоедающих, нищих и бродяг. Эпидемии и голод — последний предшествует первым и сопутствует им — восстанавливают равновесие между количеством ртов и недостаточным питанием, между спросом и предложением рабочей силы, и эти очень жестокие коррекции образуют сильную сторону эпохи Старого порядка.

Если необходимы какие-то конкретные данные, касающиеся Запада, то я отметил бы длительный рост населения с 1100 по 1350 г., еще один — с 1450 по 1650 г. и еще один, за которым уже не суждено было последовать спаду, — с 1750 г. Таким образом, мы имеем три больших периода биологического роста, сравнимые друг с другом. Но за двумя первыми, в самой середине исследуемой эпохи, следуют спады — крайне резкий с 1350 по 1450 г. и менее резкий — скорее замедление темпов роста, чем спад, — с 1650 по 1750 г. Сегодня всякое увеличение роста населения в отсталых странах влечет за собой снижение уровня жизни, но, к счастью, без жесточайшего сокращения числа людей (по крайней мере после 1945 г.).

Варшава в 1795 г. Раздача похлебки беднякам возле колонны короля Сигизмунда III. (Фото А. Скаржиньской.)

Каждый спад решает определенное число проблем, снимая напряжение и улучшая положение выживших; это, конечно, лекарство в лошадиной дозе, но все же лекарство. После Черной смерти середины XIV в. и последовавших за нею и усугубивших ее ударов эпидемий наследства концентрируются в немногих руках. Возделанными остаются только хорошие земли (меньше хлопот и больше продуктивность), уровень жизни и реальная заработная плата выживших повышаются. Именно таким образом начинается в Лангедоке столетие 1350–1450 гг., когда крестьянин со своей патриархальной семьей будет хозяином пустой земли; лес и дикие звери заняли место некогда процветавших здесь деревень{40}. Но скоро численность людей возрастет и они отвоюют то, что отняли было у человека дикие животные и растения; люди очистят от камней поля, выкорчуют деревья и кустарники, но самый их прогресс ляжет тяжким грузом на их плечи и снова возродит нищету. С 1560 или с 1580 г. во Франции, как и в Испании, и в Италии, и, вероятно, повсюду на Западе, люди снова становятся слишком многочисленными{41}. Песочные часы переворачиваются, и снова возобновляется обычная, монотонная история. Следовательно, человек бывает счастлив лишь в краткие промежутки и замечает это, только когда бывает уже слишком поздно.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке