Молодая плебейка, взвешивая поступки той и другой героини законченной трагедии, ставила себя на их места, не приходя ни к какому решительному выводу.
Фульвии было не больше двадцать лет от роду, но она достигла уже полного очерствения, окаменелости всех чувств и порывов сердца, кроме стремления к власти. У нее не было ни совести, ни веры в богов, ни сочувствия к людям.
Пусть один из толпы нагло хвалил ее чересчур обнаженные плечи; пусть другой делал глупое замечание о белокуром парике, который она сегодня надела поверх своих жидких черных волос, пусть третий осмеивал ее горделивую позу… какое ей до них дело?
Ей хотелось быть на месте Орестиллы или Семпронии, быть супругой или фавориткой человека, подобного Катилине. В этой роли она выступила бы на всемирную сцену не так, как они. Обе, по мнению Фульвии, были дурами, а что предприняла бы в их обстоятельствах она, умница, – это в ее голове никак не определялось.
Она с презрением кидала мимолетные взоры назад, на другие носилки, где раскачивался ее слабохарактерный, постоянно пьяный муж, развлекаемый шутами, среди которых с затаенной скорбью вращался модный поэт того времени Валерий Катулл – человек благородного происхождения и возвышенной души, приставший к компании глупого пьяницы Клодия вследствие своей неодолимой страсти к его сестре, известной всему обществу мотовке и ветренице.
Катулл и теперь сидел в носилках подле Клодия, то декламируя ему в угоду стихи, то отвечая на вопросы, которые тому вздумалось задать, и сообщая усердно нужные сведения, – сведения, которые глупец через минуту перепутывал с другими, или вовсе забывал.
«Можно ли что-нибудь сделать из этой легкомысленной трещотки, – думала Фульвия о своем муже, – можно ли сшить диктаторский плащ из этой тряпки?.. Едва ли! Может ли быть годен в исполнители великих замыслов человек, который, выслушав утром совет, в полдень его переврет, к вечеру вовсе забудет, а завтра исполнит навыворот?.. Едва ли!»
Но до тех пор, пока еще не найден помощник вроде Катилины, Фульвии, – этой новой Семпронии – нужна какая-нибудь ширма, какой-нибудь козел отпущения для прикрытия ее планов. Все, что она сделает дурного, пусть молва припишет ее мужу; все, что глупой голове ее мужа удастся измыслить полезного, пусть будет рассмотрено общественным мнением как ее задумка.
Семпрония, по ее мнению, напрасно слишком явно выставила себя злодейкой, напрасно пошла сражаться под Фезулы; ей следовало бежать, набрать новую шайку и ударить, под предлогом мести за Катилину и во имя его идей, на Рим, пока туда еще не успела возвратиться из Этрурии армия.
Орестилла, по ее мнению, напрасно погубила своего пасынка, Афрания, – это лишило ее многих друзей и быть бы ей повешенной, если бы не ее дружба с Клодией, а через нее протекция поэта Катулла. На ее месте Фульвия постаралась бы не нуждаться ни в какой Клодии для своего спасения от явной или тайной казни; она действовала бы одна, своим умом.
Мало-помалу в ее мыслях начали слагаться формы самых удобных планов; она перебирала всю знатную римскую молодежь, всех Атилиев и Сервилиев, Аврелиев и Рубелиев, выискивая, кто из них лучше всего годится в наследники Катилины, как вдруг мечты ее были прерваны самым грубым образом.
– Эй, безмозглая челядь!.. дорогу дочери божественного Суллы! – раздались возгласы сзади носилок, а за этим последовал такой толчок, что рукоятка носилок соскочила с плеча невольника, носилки упали, и Фульвия очутилась на мостовой, расцарапав до крови руку.
Она увидала широкую, красную, смеющуюся рожу знаменитости римского цирка, гладиатора Евдама, а на носилках Фавсту, дочь Суллы.
Гневно сверкнули взоры гордой оскорбленной плебейки, когда она увидела виновницу своего падения. Фавста же насмешливо улыбнулась в ответ на эти молниеносные взоры и была унесена вперед под крики Евдама, продолжавшего орать во все горло: «Дорогу дочери божественного Суллы!»
Фульвия сочла себя не только оскорбленной, но и обесчещенной, потому что ее падение вызвало бесчисленные насмешливые возгласы из толпы:
– Глядите, глядите!.. С матроны парик свалился!.. Она плешивая!.. Ее волосы не длиннее зубьев гребенки, которою она чешется… они не гуще головной щетки, которою она приглаживает свой парик после завивки… у нее мало своих волос… купила чужие… ха, ха, ха!.. и чужие стали собственными, когда деньги заплачены…
У нее разорвался шов, платье свалилось с груди… ее лицо стало багровее ее румян… Никто не подумал пожалеть упавшую, кроме ее льстивых товарок, которые старались заслонить от нескромных взоров зевак свою патронессу, весь туалет которой в эти минуты пребывал в полном беспорядке.
Близ этого места находился перекресток. Из переулка были вынесены другие носилки, где сидели две молодые женщины.
– Стойте! – раздался оттуда мелодичный голос. – Стойте, что-то случилось!
– Стойте! – повторил оттуда же громкий голос другой женщины.
Носильщики остановились.
Толпа увидела, как к Фульвии подбежала с грацией и легкостью нимфы молоденькая особа, выскочившая из своих носилок. Это была стройная, худощавая патрицианка в платье замужней женщины, однако не старше лет шестнадцати, с прелестными темно-русыми волосами и такими очаровательными глубокими голубыми глазами, что, раз увидев, их не забывали. В их глубине таилось что-то особенно чарующее, магнетическое, в них выражалась вся душа этой дивной женщины – душа кроткая, поэтическая и до ребячества наивная, еще ни в малейшей степени не запятнанная грязью римской жизни.