А интересные места. Сплошь имения московских бояр, преобразившихся со времен Петра в придворных вельмож. Вешняки спокон века были землей бояр Шереметьевых, чья усадьба рядом, в Кускове. Посреди старых Вешняков древняя церковь — двухэтажная. Нижний храм построен при Михаиле Федоровиче, в 1640 году, а второй этаж надстроен уже при Петре, когда один из Шереметьевых возвысился, был главнокомандующим русскими войсками под Полтавой в чине генерал-фельдмаршала.
При нем построен и дворец, весь деревянный, окруженный огромным парком, и пруд (огромный), ископанный крепостными, в виде вензеля грозного царя-преобразователя — латинской буквой «Р». А при Екатерине один из Шереметьевых, гуляя по дороге, обсаженной липами, ведущей из Кускова в Вешняки, встретил девушку — Прасковью Жемчугову, — дочь вешняковского кузнеца. Приглянулась она барину, и взял он ее в свой крепостной театр (напротив дворца — здание, горевшее несколько раз, а потом отстраивавшееся вновь, цело до сей поры). Овладела Прасковья сердцем барина, и произошло чудо из чудес, оставшееся в памяти народной, запечатленное в песнях, многократно описанное мемуаристами: женился всемогущий вельможа, богатейший помещик Русской империи, владелец бесчисленных поместий, дворцов, десятков тысяч душ крепостных, — на простой девушке из Вешняков и жил с ней в Кусковском дворце, рядом с Вешняками, где половина населения была связана родственными узами с новой графиней. Неприветно встретила ее сановная Москва — не приняла вначале новую барыню в свою среду. А однажды, гуляя в Кусковском чудесном английском парке (он цел до сих пор), подверглась она оскорблению. Подбежала к ней гурьба деревенских детишек, наученная кем-то, и загудели детские голоса: «Тетенька, не знаете ли, где живет здесь кузнец со своей кузнечихой?»
Обиделась молодая графиня, и навсегда покинули после этого Шереметьевы родовое имение, переехав в другое поместье (поближе к Москве) — в Останкино.
Впоследствии рыцарь Мальтийского ордена Павел I поправил дело. Лично посетил Шереметьевых в Останкине и, прощаясь с графиней Прасковьей, вышедшей его провожать, публично поцеловал ей руку.
Все двери после этого открылись перед дочерью вешняковского кузнеца, вся Москва побывала у нее с визитом. Но поздно. Недолго прожила после этого Прасковья Жемчугова. Умерла в злой чахотке, завещав подруге воспитать малолетнего сына Николая.
Николай Шереметьев впоследствии жил в Кускове и оставил по себе плохую память: он, как говорят, был самый жестокий и непреклонный из всех Шереметьевых и особенно не любил обитателей Вешняков, в которых большинство населения были родственники его по материнской линии. Интересно, что все это свежо в памяти жителей Вешняков, — и многие рассказывают обо всем этом так, как будто со дня смерти Прасковьи Жемчуговой прошло не 180 лет, а всего лишь два года. В этом поэтическом месте, куда бросил якорь отец в последние годы жизни, мне предстояло поселиться и прожить пятнадцать лет. И это самое знаменательное время моей жизни.
Первое место, куда я отправился, была церковь. В ближайшее воскресенье я причастился за ранней обедней, впервые за семь лет.
Вешняковская церковь, где был я прихожанином долгие годы, — знаменательный храм. Когда входишь туда, кажется, ничего со времен Шереметьевых не переменилось: не только старинные иконы, перед взорами которых за 300 лет прошло бесчисленное количество вешняковских крестьян, но и люди как будто те же. Пожилые, простые, скромные, старики и старушки.
Церковь в Вешняках была закрыта в 1937 году. Но пробыла закрытой лишь самое малое время. В 1945 году, сразу после войны, была открыта вновь, так что уцелели все старые иконы и старинная церковная утварь, и все старые прихожане еще были живы; они открыли храм и стояли на тех местах, с которых согнали их во время закрытия церкви 8 лет назад. Хорошо молилось в этом храме, среди простых русских людей. Особенно хороши ранние обедни в нижнем Успенском храме, низеньком, тесном, древнем, полутемном, — в это время, в ранний час, здесь совсем темно. И одни простые люди. В крохотном приделе — исповедь. На клиросе гудят псаломщики и певчие-любители (простенькие девушки в платочках). Поздняя обедня — в верхнем храме — здесь уже хор. Очень примитивный, но все-таки профессионалы. Поют неважно, особенно неприятны потуги (очень неумелые) на концертное пение.
А в нижнем храме в это время — совсем другие люди, здесь происходят крестины детей.
Масса подвыпивших парней, дамочки в шляпах. Переминаются в ожидании крестин, толпятся у свечного ящика, покупают свечки, расплачиваются… Крестины посреди церковки, двумя-тремя партиями. Каждый раз крестят по сорок-пятьдесят детей. Люди из Вешняков, из Кускова, из Перова, из многих окрестных сел. Церковь одна на несколько десятков километров.
Во время крестин — гомон. Никто ничего не понимает из того, что читает священник по требнику и подпевает дьячок, не понимают и службы. Единственный осмысленный момент — общая исповедь, которая фактически соединяется с проповедью. Здесь иногда проскальзывают в устах священника интересные мысли. Помню, например, рассказ пожилого священника: «…Приходит ко мне однажды, — рассказывает батюшка, — женщина, плачет, плачет: „Облегчите, батюшка, мою совесть…“ — „Да что такое с тобой случилось?“ И говорит она мне: „Батюшка, я прокляла свою мать… сказала ей: чтоб ты сдохла, старый черт, и она в тот же вечер умерла. И я с тех пор места себе не нахожу“. Интересен ответ священника. Интеллигент бы стал успокаивать: „Ну, что ж, у вас были расстроены нервы…“ Фанатик бы сказал: „Окаянная грешница, нет тебе прощения“. Но не так сказал старый, много видевший на своем веку, побывавший в лагерях человек. Он ответил: „Ты мучаешься, плачешь, это хорошо, продолжай плакать — этим ты будешь искупать свой грех“.»
И передо мной в этот момент прошли многие грехи и тоже хамская грубость, которую я допускал по отношению к бабушке; вздохнув, я перекрестился.
Священники — все старички, люди опытные, практические, прошедшие лагеря. Этого не скрывают: один из наших батюшек, говоря против курения, рассказал, как в лагерях многие меняли последнюю хлебную пайку на курево и умирали прежде времени от дистрофии.
Много говорят против абортов. Один из батюшек, строгий, крикливый, называет прямо женщин убийцами. Бабы плачут.
Изредка ловлю на себе любопытные взгляды батюшек. Но я ни в какие разговоры ни с кем не вступаю. Однажды слышал за собой вполголоса произнесенную реплику: «крещеный». Мачеха мне рассказывала, как кто-то ей говорил: «Сначала удивлялись: еврей пришел в церковь. Потом привыкли».
Но жизнь состоит не только из церкви. С первых же дней окунулся в милую советскую действительность. Надо прописываться. Часть дома отцовская — собственная, теперь хозяйка мачеха, я также наследник. Прихожу в милицию. В старом пиджаке, в русской рубашке. Какая-то женщина спрашивает: «Вы, товарищ, верно, агроном?» Отвечаю: «Нет, учитель».
Дохожу до окошечка, посылают к начальнику милиции. Здесь, в Вешняках, простота нравов. Офицеры милиции откровенно безграмотные, полупьяные. На моем заявлении безграмотная резолюция: «Отказать. Бывшего в заключении». Еду в Люберцы, где находится районное отделение милиции. Здесь резолюция более грамотная, но сущность та же самая. Остается одна лишь инстанция: областная милиция на Покровке, около Курского вокзала. Направляюсь туда.
Несметные очереди. Чтобы чего-нибудь добиться, надо простоять день. К вечеру меня принимает какой-то чин. Капитан. Типичный чиновник. Вежлив. Блондин. Курносое лицо.
Смотрит документы. Допрос: где жили до лагеря? В Москве. Представляю справку. А во время войны? В армии, в эвакуации. А до войны? Никак не предвидел этого вопроса. Поперхнулся. Он пишет резолюцию: «Отказать. Не житель (Москвы». Возмущаюсь. Он говорит: «Записываю вас на завтра к генералу».
Ухожу. Назавтра то же самое. Очередь. Иду на Покровский бульвар. Сажусь на скамью. Нахожу соску. Верно, передо мной здесь сидела мать с ребенком. «Хороший знак!» Я всегда был страшно суеверен. Прячу соску в карман, начинаю перебирать документы. И вдруг — чудо! Будучи в лагере, я просил мачеху снять копию с моих документов и прислать мне, заверив у нотариуса.
И вдруг замечаю справку с места работы: «Такой-то работал с 1939 по 1942 год учителем литературы в 4-й школе Московского района». Мачеха, переписывая справку от руки, написала: «В 4-й школе Москворецкого района». Лечу в милицию как на крыльях. С видом победителя подхожу к генералу: «Произошло недоразумение: я житель Москвы. Жил в ней всегда: и до войны, и после войны. Вот документ». Генерал смотрит документ, переворачивает, видит штамп нотариуса, пишет: «Прописать». С тех пор, когда нахожу детскую соску, обязательно поднимаю. Здесь, в Люцерне, у меня уже набралась целая коллекция детских сосок.