Хуже ночные налеты. Ночной авиации у нас тогда не было. Налетали волнами немецкие самолеты. Мы их сразу узнавали по жужжащему звуку (у наших звук совсем другой). Гудели фабричные гудки — знак воздушной тревоги. Обычно поздно, когда уже начиналась бомбежка. А потом — трах, где-то падает бомба. Дом начинает качаться, как пьяный.
Как-то вечером сидели втроем: отец, мачеха и я. Отец читал вслух новый роман Кронина «Цитадель», читал о том, как английский врач, молодожен, покупает в Лондоне в мебельном магазине обстановку. Приказчик назначает цену. «Дорого!» — воскликнул врач. Ремарка автора: «Казалось, бомба разорвалась в магазине». И как раз в этот миг где-то рядом падает бомба. Дом начинает качаться. Кажется, вот-вот рухнет, гаснет свет. «Ну вот, напророчил», — говорит отец, закрывая книгу.
Армия бежала на город. Взять Ленинград в эти дни ничего не стоило. Спасла нас дефективная стратегия немцев, так же, как в октябре Москву. Побоялись взять сходу, перешли к осаде. Смелости, нервов не хватило. Только в эти моменты оцениваешь преимущество русской стратегии и гениальность ее основоположника великого Суворова. Уж тот бы не пропустил момент. Не пропустил бы момент и «белый генерал» Скобелев, взял бы и Ленинград, и Москву. В Александринке, в начале войны, недаром шквалом аплодисментов встречала публика исторические слова Суворова, великолепно переданные Скоробогатовым: «Сабля не тесак, а я не прусский, а природный русак».
Что-что, а воевать русаки умеют. В этом мы убедились, когда вместо смененного Ворошилова прилетел самолетом Жуков, который принял командование. Во мгновение ока все переменилось. Никакой паники, никаких беглых солдат, никакой расхлябанности. Армия окопалась. Ленинград был спасен.
Ленинград спасен, — ленинградцы осуждены на гибель. В сентябре уже исчезли все товары в магазинах. В 20-х числах сентября началось снижение хлебных норм. Еще во второй декаде сентября выдавали по рабочем карточке 600 граммов хлеба, по служащей — 400. 20 сентября соответственно — 500 и 300. 25 сентября — 400 и 200. И, наконец, 1 октября — 250 и 125 граммов. Тогда это еще не было страшно, у каждого оставались кое-какие запасы. У нас был мешок картошки, который нам с отцом удалось купить у одного крестьянина-финна на Большой Охте. Огромная коробка черной икры, которую я купил в сентябре в шикарном Елисеевском магазине на Невском.
Электричество еще действовало, действовал еще и водопровод. Никто в сентябре не умирал, только лишь некоторые признаки говорили о надвигающейся катастрофе.
Я в это время читал запоем, перечитывал «Идиота» Достоевского. Аспирантура была законсервирована, стипендия прекратилась. Но это никого не беспокоило. За деньги все равно уже ничего нельзя было купить.
Работал в школе. Занятий, конечно, никаких не было. Школа была на казарменном положении. Были установлены круглосуточные дежурства. Я дежурил по ночам раз в неделю. Было приятно. Вечером собирались. Обычно нас пятеро: директор и завуч, трое учителей, в том числе я. Играли в карты, в преферанс, потом засыпали (спали на столах и на скамейках, подложив под себя пальто). По тревоге поднимались на крышу. Школа помещалась в большом доме, семь этажей, оттуда весь район — как на ладони. В начале тревоги жужжание — это немецкие самолеты, высоко над городом, потом — трах, трах, в разных концах города ослепительно ярко на фоне полной темноты вспыхивают огни: сбросили бомбы. Однажды мы наблюдали, как загорелся Варшавский вокзал. У себя на Тучковой набережной как-то осенью мы наблюдали пожар американских гор. Американские горы находились в Народном доме. Надо сказать об этом месте, знакомом мне с детства.
В 90-е годы петербургская Городская Дума решила построить для народных увеселений, чтоб отвлекать народ от водки, особый Народный Дом. Николай Второй по случаю коронации пожертвовал на это дело огромную сумму из своих личных средств, что-то около миллиона. За царем последовали другие жертвователи На эти средства было построено огромное здание, включавшее два зрительных зала Особый «железный» зал для простого народа, там, кстати сказать, иногда выступал Шаляпин Огромный парк Чего только там не было и три открытых эстрады, и всевозможные аттракционы, и, самое главное, так называемые «американские горы».
Они представляли собой массивное сооружение, имитировавшее настоящие горы. Это был деревянный макет, протяженностью в два-три восьмиэтажных дома, обтянутый папье-маше серого цвета Издали как будто настоящие горы На всем протяжении гор — железная дорога Ходили вагонетки, маршрут — полчаса Раз двадцать вас подбрасывало на высоту восьмиэтажного дома. Затем стремительное падение вниз. Девушки орали не своим голосом, парни, бледные, как смерть, напряженно улыбались, стараясь сохранить спокойствие. Солидная публика, сидя на скамейках вокруг «американских гор», смеялась, иронически поглядывая на полуживых любителей сильных ощущении, выходивших из павильона после катания.
И вот однажды ночью бомба. Дерево и папье-маше — это был идеальный объект. Море огня. Обе набережные ярко освещены, народ, несмотря на строгое запрещение выходить после десяти вечера, весь на улице. Пожарные стремятся изолировать пожар.
Нечто непонятное — ракетисты. Во всем городе строжайшее затемнение. Однажды у нас чуть-чуть отстали от гардины портьеры, и была видна небольшая щелочка света. Нас оштрафовали на сто рублей, был страшный скандал. И вот посреди всеобщей темноты каждый раз во время бомбежки в нескольких местах вспыхивают ослепительно яркие ракеты, указывают самолетам ориентир, куда бомбить.
На улицах плакаты «Смерть фашистским ракетистам». Все о них говорят, складывают легенды Кто они? До сих пор не знаю. А интересно все-таки представить себе их психологию. Ведь помимо всего прочего они призывают огонь на себя. Бомба падает на указанный ракетой объект. Перебежать почти немыслимо Во первых, не успеешь, а затем движение во время тревоги перекрыто. Патрули ловят всех пешеходов. Так кто же все-таки они такие? Наши или немцы? Фанатики или авантюристы? Так и осталось неизвестным.
Какова была моя жизнь в то время? По обыкновению, она складывалась из трех компонентов: церковь, друзья, книги.
К началу войны в Питере осталось три больших храма: Николо-Морской собор, Князь-Владимирский и Преображенский, и два кладбищенских храма.
В Никольском соборе служил Митрополит Алексий (будущий патриарх). Он жил при храме, служил каждое воскресенье, без диакона. Сам читал ектинии. Он остался такой же, — барственный, сдержанный, холодный. Остальные — подонки, уцелевшие после ежовщины, которых власть оставила на разводку: протоиереи Тарасов, Поляков и другие — небрежные, бесшабашные, занятые наживой.
Храм буквально ломился от народа. Даже в будние дни бывало по 300–400 причастников. В народе религиозность с начала войны вспыхнула с небывалой силой. Оставшееся духовенство лишь в малой степени этому способствовало, а может быть, не способствовало совершенно. Я ходил в это время очень часто в церковь, по два-три раза в неделю. Всенощная начиналась в 5 часов. Обедня — в 8 часов утра. Из храма обычно на набережную имени Грибоедова, Екатерининский канал, к старому другу Борису Григорьеву.
Бедняга, он приближался ко дню своей смерти, которая последовала весной. Приходящая смерть наложила на него мрачные блики; небритый, бледный, исхудалый, лежал он целые дни. Его мать, Александра Фроловна, хорошая, простая женщина, умудрялась откуда-то доставать продукты, иногда немного его подкармливала. Когда я приходил, Борис оживлялся, и мы часами дебатировали всю ту же вековечную тему о будущем России. В противоположность мне Борис занимал четкую и ясную позицию. Он был настроен пораженчески, был за сотрудничество с немцами, не представляя себе, конечно, и сотой доли фашистских зверств. Да и все мы это с трудом себе представляли. Газеты писали о всяких ужасах, но мы так привыкли не верить советским газетам, что всему, что они пишут, не придавали никакого значения.
Однажды в армии я встретил пожилого еврея, бывшего троцкиста, с трудом уцелевшего. Он так и оставался поклонником Троцкого и Зиновьева; разумеется, тщательно это ото всех скрывал, но со мною был откровенен. Мы как-то заговорили с ним о фашистах и об их зверствах. Мой приятель сказал: «Я ничему этому не верю. Они, конечно, не любят евреев, как не любило их царское правительство, но жить можно».
Я рассказал анекдот: «Один еврей говорит другому: „Да, конечно, Николай Второй, процентная норма, черта оседлости. Если бы он вернулся, я бы на коленях пополз целовать ему руку“. Ответ: „Оптимист! Вы бы сдохли в очереди“. „Вот-вот, — подхватил мой приятель, — хуже не будет“».
Не верил ничему и Борис. Если бы мог хоть на минуту представить себе те страшные зверства, которые имели место, то он, как порядочный и кристально-чистый человек, конечно, с ужасом отшатнулся бы от всего, что хоть в малейшей степени напоминает фашизм.
Самым проницательным из всех оказался наш друг, самый непрактичный из всех трех — Владимир Вишневский. Он с самого начала занял ясно выраженную антифашистскую позицию, пошел добровольцем на фронт и геройски погиб в начале сентября у ворот Ленинграда. Царство ему Небесное!