Так же, как в Ленинграде в сентябре 41 года, я убедился в дефективности немецкой стратегии: отсутствие боевой экспансии, быстроты и натиска. Сопротивление было сломлено. Захватить весь Северный Кавказ мгновенным ударом ничего не стоило. Лишь под Владикавказом и Моздоком стояли заградительные отряды, задерживали беспорядочно отступающих солдат, переформировывали их в новые боевые единицы. Генерал Книга, расторопный боевой генерал, готовился дать бой немцам. Однако боевых частей у него не было. Все было размолото. Население, состоящее из националов — кабардинцев, балкар, осетин, терских казаков, — готово было поддержать немцев.
Но немцы решили «передохнуть». Месяц с лишком подтягивали резервы. Сочиняли оперативные планы, подобно генералу Пфулю в «Войне и мире», подсчитывали: «ErsteColonnemarschirt, zweiteColonnemarschirt», и за это время нам удалось отдышаться, и, когда немцы перешли все-таки в наступление, они наткнулись уже на организованный и сильный отпор. Кавказ, как и в свое время Питер и Москва, был спасен.
Каково было отношение местного населения к немцам? Что касается казаков, бывших богатеев, представителей кавказских национальностей, то они ожидали немцев и даже особенно этого не скрывали. Другие относились к немцам с любопытством. Особого озлобления против них не было, хотя уже начинали просачиваться слухи о немецких зверствах.
Что касается меня, то прежде всего меня впечатляла романтика: степь, непрерывное ржание лошадей, толпы разноликого народа.
Иногда мне казалось, что я чудом перенесся в эпоху великого переселения народов, что это нашествие гуннов или остготов.
Ночевал в степи. Как заляжешь в траву, над тобой ночное небо, гул голосов с дороги, — хорошо!
И в эти мгновения снова и снова осмыслялось происшедшее. Социализм, капитализм, фашизм — эти термины как-то странно было вспомнить в этой первобытной степи, в высокой траве, под широким, темным, звездным небом.
Зато само собой вспоминалось дорогое с детства имя Владимира Соловьева с его предвестиями. Слова его трагической песни о России.
И я ловил себя на том, что, лежа в траве, положив под голову сорванные ветки кустарника, декламирую:
Говорил стихами. И странно, и больно становилось от этих слов! И чувствовал я: раздвигается некая завеса. И снова вспоминались вещие слова Соловьева, его истолкование евангельского образа, — Царствие Божие на земле. Царствие Божие всюду и везде. Внутри нас и вне нас. В истории и в душе. Царствие Божие — смысл мировой истории, преображение человечества, материи, всей твари, всего видимого и невидимого мира. Царствие Божие — явление универсальное, всеохватывающее: в нем одном все людские понятия, вся философия. Социализм имеет смысл лишь как один из аспектов этого понятия, как один из подступов к преображению мира. Или его нет вовсе. И все страны мира, и моя Россия, чудесная, растрепанная, несчастная, родная, — все охватывается понятием Царствия Божия, грядущего Преображения…
И в этих мыслях я засыпал и опять просыпался, и опять теснились эти образы, пока не наступал рассвет. Тогда поднимался и снова шел. Трое суток продолжался этот путь из Пятигорска в Нальчик. Девяносто километров в молчании, среди разноликой толпы, с ночевками в степи, с неотступными мыслями о грядущем преображении мира.
Между тем жизнь ставила вопросы более актуальные и более неотложные. Победа немцев казалась очевидной. Видимо, начинали об этом подумывать и в Кремле. В «Правде» появилась статья, где черным по белому говорилось, что ошибаются те, кто думает, что если Россия велика, то можно отступать без конца. Отступать без конца нельзя. Где-то должен быть положен конец отступлению. Но конца не было видно. Вопрос захвата всего Кавказа казался вопросом ближайшего времени. С другой стороны, немцы рвались к Волге. Сталинград был обречен. Излучина Дона была в их руках.
Что делать? Мысль о сотрудничестве с фашистами была для меня исключена. Как Маяковский, я считал, что с фашистами можно разговаривать только «огнем пуль, остротами штыков». Всякое сотрудничество с ними в любой форме было бы изменой. Но с другой стороны я понимал, что всякая победа под сталинским руководством будет означать закрепление тиранического режима на десятилетия, быть может, на века. Мало того, это будет означать усиление и, быть может, мировое господство. Самым желательным я считал создание в стране демократического движения, которое, вспыхнув, охватило бы Русь, проникло бы в массы, преобразило и обновило Россию. Поэтому каждая немецкая победа будила во мне двойственное чувство: обиду за Россию, и в то же время мне хотелось, думать, что каждое поражение приближает миг народного пробуждения. Вновь и вновь возникали в уме стихи Пророка Владимира:
Увы, панмонголизм оборачивался пангерманизмом, а это было, пожалуй, еще хуже, еще во много раз хуже. Укладываясь на ночевку в степи, я помногу, подолгу молился. И в эти дни снова возникала в душе мечта детства и юности: мечта о монашестве, о священстве.
Наконец, 11 августа я пришел в Нальчик. Помню, как входил в город. Навстречу попался знакомый доцент одного из ленинградских институтов, пришедший сюда два дня назад. С ним обмен репликами: «Ну, что у вас здесь?» — «Плохо, все убежали. Население грабит магазины».
В этом я тотчас убедился и сам. Во всех магазинах двери настежь, ни души. Полки пустые, ничего. Прошел к гостинице, где жили отец с мачехой. Ни души. Вспомнил, что уговаривались с отцом: если их выселят из гостиницы, он оставит мне на местном почтамте письмо «до востребования» с указанием, где их искать.
Иду на почтамт. К счастью, он еще действует. Дают письмо от отца на мое имя до востребования. В письме адрес, куда они переехали. Иду по указанному адресу. Уехали только вчера. Отец оставил у хозяев письмо, но они его уничтожили. Уехали в поезде в неизвестном направлении. Значит, опять потерял родителей из виду.
Иду по Нальчику. В этой миниатюрной столице мнимой Кабардино-Балкарской республики в обыкновенное время буквально нельзя плюнуть, чтобы не попасть в какое-нибудь министерство. Обыкновенно, когда идешь по Нальчику, в глазах пестрит от головокружительных титулов. На каждом доме надпись: «Верховный Суд», «Народный Комиссариат», «Совет Народных Комиссаров». Вывески остались, во всех комиссариатах хоть шаром покати — все сбежали. Лишь иногда копошатся какие-то личности, явно не имеющие никакого отношения к этим учреждениям, которые снимают картины, срезают телефоны, вывинчивают оставшиеся лампочки.
Сердце города — базар. Здесь оживленно. Кабардинцы, армяне, русские торгуют вовсю. Немецкие самолеты сбрасывают листовки. Около базара поднял одну из них. Листовка на русском языке, а на другой стороне на кабардинском. В ней написано: «Кавказцы, час освобождения вашей прекрасной родины от жидо-большевистского ига настал. Организовывайтесь! Не позволяйте сталинским преступникам уничтожать ваше имущество», и т. д.
Выходя с базара, наткнулся на знакомых, группа актеров из Радловского театра, который был также эвакуирован из Ленинграда в Пятигорск. Разговорился с ними. Во главе Борис Смирнов, впоследствии сделавший блестящую карьеру, сыграв в Художественном театре Ленина, будущий народный, орденоносец и так далее. Свежая новость: художественный руководитель Сергей Эрнестович Радлов с женой остались в Пятигорске у немцев.
История Радлова так характерна, что имеет смысл ее рассказать. Сергей Эрнестович — один из самых известных русских режиссеров — принадлежал к верхам русской интеллигенции. Его отец — знаменитый профессор философии Санкт-Петербургского университета Эрнест Радлов. Идеалист, друг Владимира Соловьева.
Сергей Эрнестович в молодости увлекался театром. Сын философа, он мечтал о создании особого мистического театра. В 20-е годы были с ним у советских театроведов острые дискуссии, но потом Сергей Эрнестович «перестроился», стал апробированным Режиссером, руководил театром, который носил его имя — Драматический Театр имени заслуженного деятеля искусств С. Э. Радлова. Театр состоял из молодежи — талантливой, живой, горящей. Ставили интересные пьесы.