В то время, когда мои родители странствовали таким образом по России, с их сыном тоже происходили знаменательные метаморфозы. Лишившись после Октябрьской революции дома и всех капиталов, хранящихся в банке, бабушка переехала вместе с внуком в Баку, к дочери Татьяне Викторовне. Не раз она у нее гостила. Только теперь она приехала не в качестве богатой, одарившей зятя приданым, тещи, которая оказывает величайшую честь своим посещением, а в качестве бесприютной скиталицы, без всяких средств к жизни, с малолетним внуком на руках. Кавказ был от остальной России отрезан, никакой связи не было, и никто не знал, где мои родители и живы ли они. Клементьев — джентльмен — принял нас с отменной учтивостью. В это время в Баку было муссаватистское правительство, и он в качестве известного либерального деятеля продолжал играть роль, представляя интересы русского населения.
Мы поселились на Торговой улице, в доме Тагиева. Здесь начинаются мои первые воспоминания. Строй жизни оставался прежний: огромная квартира, прислуга; у меня была даже бонна. Помню свою комнату, оклеенную красными обоями, большую галерею, которая имеется во всех бакинских квартирах. Помню комнату бабушки и кухню.
И с первых же дней вплелась в жизнь политика. Одно из первых воспоминаний — англичане в Баку. Помню их на Приморском бульваре, около Каспия, — высокие, рослые рыжие парни в коротких брюках и носках, с голыми коленями. Помню и шотландцев в клетчатых юбочках. Вероятно, ребенка поразила необычная внешность — оттого запомнил. И наконец, помню страшную ночь — наступление красных на Баку. Помню бомбардировку, от которой дрожали все окна. Мне тогда было четыре года.
Когда красные заняли город — сразу все перевернулось: в нашу квартиру въехала рабочая семья, поселилась в моей комнате, я перешел к бабушке. С въехавшими жильцами были вежливы: называли их то соседями, то квартирантами. Между собой говорили: «Какие они грязные». После этого я решил, что пора мне выступить на общественную арену. Став в галерее, в позе оратора, в тот момент, когда дверь в «красную комнату» была открыта и вся семья сидела за столом, я воскликнул с необыкновенной экспрессией: «Тьфу на вас! Какие вы грязные!» В ответ послышался возмущенный ропот всей семьи, причем все время слышалось слово «буржуи». Я впервые тогда услышал это слово. Вышла бабушка: «Это же ребенок!» В ответ послышалось замечание: «Ребенок сам никогда не будет говорить, если не услышит!» Когда сказали Клементьеву, он покачал головой: «Да, сынок своего папаши». Отец имел среди родных и знакомых прочную репутацию «короля бестактности». Таким образом, первое мое выступление на общественной арене было отнюдь не демократическим.
Тем не менее уже в то время я окунулся в демократию: моим лучшим другом была кухарка Ариша. С ней мы гуляли. И самое захватывающее впечатление — посещение казармы, где жил солдат Вася. Мы пришли туда днем. Никого, кроме Васи, в казарме не было. На каменном полу была расстелена постель. Здесь спал солдат Вася. То, что он спит на полу, мне показалось захватывающе интересным. Еще было интереснее, когда Вася меня взял к себе на плечи и бегал со мной по казарме. Но потом я очутился на лестнице: ни Ариши, ни Васи — никого. Стою и смотрю в окно. В окне двор. Одному немного жутко, но все же интересно. Потом выходит Ариша, раскрасневшаяся, улыбающаяся, за ней солдат Вася. Он нас провожает до дверей. По дороге Ариша мне говорит со смущенным видом: «Не говори бабушке, что были в гостях у солдата Васи». Но разве утерпишь. Первым делом к бабушке, как мы были в казарме, у солдата Васи, который спит на полу, и как это интересно. Бабушка на кухню: «Куда это Вы водили ребенка?» Ариша в слезах. Опять все ссорятся. А я в полном недоумении: почему и зачем, когда так все хорошо и интересно.
И первые воспоминания о церкви. Когда мне было 5 лет, накануне моего дня рождения, следовательно, 20 сентября 1920 года, повела меня бабушка в церковь. Был канун Рождества Богородицы, служилась всенощная. Бабушка повела меня на клирос, в открытую южную дверь виден был алтарь, хорошо помню запрестольный крест. Это был Русский собор, в центре Баку, от которого теперь не осталось следа. Великолепный собор. Помню его как сейчас. Его золотые маковки, кресты, прикованные золочеными цепями к куполу. (В Баку очень сильные ветры.) Церковь меня уже тогда поразила, захватила.
Другое посещение церкви было раньше, в страстную субботу. Мы с бабушкой пошли святить куличи. Это была церковь Технологического Училища. В храме почти не было икон, над свечным ящиком — огромный портрет в золоченой раме. Бабушка сказала: «Это основатель училища». Я помню, как вышел священник из алтаря святить куличи. За ним шли два мальчика в стихарях. Я спросил бабушку: «Кто это?» Она ответила: «Это мальчики, которые помогают священнику». У ребенка неожиданная реакция: «А что если они ему не будут помогать?» «Тогда священник обидится».
Помню появление из Тифлиса тети Нины с моим двоюродным братом Сережей. Помню момент встречи в передней, когда тетя в пальто целовалась с матерью и с сестрой, а Сережа (на год меня старше) стоял, улыбаясь, с корзиночкой винограда в руке.
Я, конечно, не знал, что этот приезд означает решительный поворот в моей судьбе.
Когда восстановлена была связь с Россией, выяснилось, что мои родители живы, здоровы и находятся в Петрограде. Адрес их, однако, был неизвестен. Да если бы и был известен, от этого было бы нисколько не легче: почта не работала, письма не доходили. Между тем тетя Нина также узнала, что муж ее (инженер-путеец) находится в Петрограде и живет в их старой дореволюционной петербургской квартире.
Прошло три месяца, и в ноябре 1920 года я вместе с тетей Ниной и Сережей отправился в Питер. Между тем в Баку обстановка была также напряженной. В городе свирепствовал тиф, он косил людей, и много наших знакомых умерло от тифа. Мать моего товарища Жени Соколова, веселая, красивая женщина, теперь приходила одетая в траурное платье. И вместе с бабушкой они о чем-то разговаривали и плакали. Женя не утратил своей веселости; но однажды во время игры в прятки, когда мы с ним спрятались в чулане, он мне сказал: «А моего папу расстреляли». Его отец, бывший прокурор города Баку, действительно был расстрелян новой властью. Как-то так случилось, что жена его пришла в тюрьму с передачей, тюремные сторожа ее пропустили, и она видела, как мужа вели на расстрел. И он ее заметил и загадочно показал себе на голову. Долго рассуждали о том, что означал этот жест: желал ли он дать понять, что разум у него под впечатлением всего пережитого помутился, или то, что он сложит голову в этой старой тюрьме, куда он столько раз приезжал в качестве прокурора… Бог весть! Никто никогда этого не узнает.
В конце ноября мы двинулись в путь. Чего-чего только не было с нами. Под Ростовом наш поезд обстреливали, и мы ночью лежали на полу. В Ростове-на-Дону жили у каких-то греков, знакомых тетки. В Москве ночевали на вокзале вповалку. И помню, как нам передавали огромный медный чайник, говорили: «Сюда, сюда, здесь дети». И запомнил я заботливые, нежные руки тетки.
Нина Викторовна Мартыновская (тетя Нина) — единственная из сестер получила высшее образование. Она поехала по окончании гимназии в Женеву. Здесь она окончила медицинский факультет. Вернувшись на Кавказ, она, однако, врачом не работала, а сразу вышла замуж за армянина (Клементьев острил по этому поводу: Мартыновские — это не семья, а какая-то интернационалка) — инженера и уехала с ним в Петербург. Благодаря ее приданому (каждая из сестер имела 100 тысяч в банке и 40 тысяч годового дохода), жить было можно в Питере очень неплохо. Война почему-то тоже разлучила ее с мужем, и теперь она возвращалась в Петроград. В пути я привык к тете Нине и ни за что не хотел с ней расставаться.
Мы прибыли в Петроград в последних числах декабря 1920 года. Стоял страшный мороз, все улицы были завалены сугробами. Холодный питерский ветер пронизывал нас, одетых по-кавказски в легкие пальтишки. Транспорта не было, и мы отправились пешком, через весь город, к тетке, на Петроградскую сторону, в конец Большого проспекта. Сережа ныл; я не плакал, а шагал бодро и весело: видимо, уже тогда во мне сказалась любовь ко всяким приключениям и авантюрам. Наконец, пришли в квартиру. Послали к Романовым (старшая сестра, Валентина Викторовна, была замужем за полковником Романовым), попросили известить моих родителей. А мы с Сережей в это время беззаботно играли в жмурки…
Отец, между тем, сделал блестящую карьеру: выполнив несколько личных поручений Рыкова (тогдашнего председателя ВСНХ), он стал близким к нему человеком. Интересно, что отец, бывая у Рыкова, не делал тайны из того, что он отнюдь не является поклонником советской власти. Однако Алексей Иванович был либералом: «К чему Вы это мне говорите? Как будто это и так не ясно. Но какое это имеет значение? Нам нужны энергичные люди: надо поднимать страну!» Энергии у отца было действительно не занимать стать. Он был прирожденный организатор: сам работал (горы сворачивал) и умел заставить работать всех вокруг себя. Крикливый, вспыльчивый, подвижный, высокого роста, красивый мужчина, он всем импонировал, всюду пробивал себе дорогу, всех себе подчинял Осенью 1920 года он получил лестное назначение — уполномоченным ВСНХ Петроградского округа. Прибыв в Питер, Эммануил Ильич тотчас обосновался на Васильевском острове, на Тучковой набережной, рядом с Советом Народного Хозяйства. Сюда он вызвал и свою мать, которую волны гражданской войны отнесли в город Белебей Уфимской губернии. В общем отец чувствовал себя неплохо:
«Что делать, — говорил он, — не могу же я идти служить Императору, если, к сожалению, его нет».
Что касается моей матери, Надежды Викторовны, то она была на верху блаженства: наконец ей удалось осуществить мечту своей жизни — она стала актрисой. Поступила она в Передвижной Общедоступный Театр Гайдебурова и Скарской. Этот театр представлял собою столь оригинальное (почти уникальное) явление в истории русской культуры, что я нахожу нужным рассказать о нем подробнее.
Сейчас я думаю о том, как в нескольких словах определить этот театр. Пожалуй, наиболее точное определение будет «романтически-богоискательский».
Он возник в 1906 году, в эпоху светлых надежд, великих начинаний, возникавшего религиозного возрождения. У его колыбели стояли люди с очень необычной судьбой.
Все, кто интересовался биографией Веры Федоровны Комиссаржевской, помнят тот печальный эпизод в жизни великой артистки, который и побудил ее пойти на сцену. Однажды она застала свою сестру-девушку в объятиях мужа, графа Муравьева. Результатом был разрыв ее с мужем, официальный развод, причем вину она брала на себя, чтобы дать возможность сестре «покрыть грех» и выйти замуж, — и появление ее в театре. Все биографы Комиссаржевской всегда ищут в этом эпизоде истоков ее творчества, в центре которого находился образ оскорбленной женщины.
Сестрой Веры Федоровны, сыгравшей такую роль в ее жизни, была Надежда Федоровна Скарская — основательница и руководительница Передвижного Театра. Надежда Федоровна — писаная красавица (такой она оставалась даже в глубокой старости) — вскоре после злополучного эпизода вышла замуж за графа Муравьева. Но не принесло ей счастье это замужество. Муравьев оказался садистом, самодуром, деспотом. Ночью, вместе с годовалым сыном, она бежала из его имения в Петербург, где ее сестра в это время была уже знаменитой актрисой. К сестре она, однако, обращаться не стала, а остановилась у знакомых и написала матери. Вскоре был оформлен развод с графом: это не составило особых трудностей, т. к. прелюбодеяние мужа не оставляло сомнений. Он окружил себя в присутствии жены гаремом из разгульных крестьянок и французских шансонеток и нисколько этого не скрывал.
Вскоре Надежда Федоровна вышла замуж за студента Петербургского Университета Павла Павловича Гайдебурова. Гайдебуров принадлежал к верхам Петербургской интеллигенции: его отец, Павел Александрович Гайдебуров, был в течение 20 лет редактором популярнейшей петербургской газеты «Неделя» и имел широкие связи в литературных кругах. Павел Павлович с юности имел пристрастие к театру. Женившись на Надежде Федоровне, он часто выступал вместе со своей женой в любительских спектаклях. Но супруги мечтали о большем. Они мечтали организовать театр, состоящий из интеллигентных актеров, энтузиастов, который должен был быть храмом — никаких аплодисментов, никаких вызовов актеров, никаких выходов под занавес. Театр должен был ездить по всей стране, заглядывать в самые глухие уголки и всюду нести чистое, высокое искусство.