Краснов-Левитин Анатолий - Лихие годы (1925–1941): Воспоминания стр 4.

Шрифт
Фон

«Единственный раз в жизни я ходила, опустив голову, и боялась людям смотреть в глаза, — когда твой отец крестился», — рассказывала впоследствии бабушка.

Дед отнесся к этому событию неожиданно спокойно. «Будь ты хоть чертом, только будь человеком», — сказал суровый старик, потрепав сына по плечу, и ушел к себе в кабинет.

Через месяц отец приехал в свои родные Лубны в великолепно сшитом студенческом мундире на белой подкладке, с лихо подкрученными усами и с присущей ему надменной осанкой.

Прошлым летом, покидая Россию, я решил посетить Киев — здесь я хотел прежде всего посмотреть все те места, где бывал отец. Вместе с Верочкой Лашковой мы пришли к университету, но в университет нас не пустили — он был закрыт по случаю каникул. Верочка предложила зайти в библиотеку. Я ответил: «Нет, в библиотеку не надо: туда отец не ходил. Пройдемся лучше по Крещатику, где он бегал за девчонками».

Отец был известен в университете как беззаботный весельчак и завзятый Дон-Жуан. Но, когда надо, работать умел: за месяц до экзаменов запирался в своей комнате — и сдавал все экзамены на «5». Он уже тогда поставил себе четкую и ясную цель и часто ставил мне себя в пример. «Я решил стать судьей — и стал», говорил он мне. «Но почему же такая незначительная цель в жизни?» — спрашивал я. — «Ну, Наполеон уже в это время был, — отвечал отец, — хватит его одного, второго не надо».

Мой отец является примером того, как плохо, когда люди с юности ставят себе ограниченные цели. Человек блестящих способностей и острого ума, он всегда довольствовался малым. «Я знаменитость в общежактовском масштабе, — шутил он, — вот и ты такой будешь». Зато всегда был независим, ни перед кем никогда не унижался и держал себя так, что всем нравился, и все держались с ним почтительно и даже робко. А я с детства привык считать его великим человеком и очень удивился, когда, став взрослым, убедился в том, что никаким великим человеком он никогда не был.

По своим взглядам отец был поклонником крепкого русского государства и твердой власти — монархистом и ярым противником какого бы то ни было либерализма. Это очень шло к его властной эгоцентричной натуре. Ни в каких студенческих беспорядках мой отец никогда не участвовал и был близок к Голубеву, руководителю монархической студенческой организации «Союз Двуглавого Орла». (Лет через 50 сыновья двух приятелей встретились: я был в то время церковным писателем, а сын Голубева — много старше, чем я, по возрасту — носил весьма известное имя — преосвященный Ермоген, архиепископ Калужский). Впрочем, дружба была чисто личной: ни в какие организации отец никогда не входил и никаких комплотов ни с кем не признавал. Вся его привязанность, все лирическое, что было в его натуре, — все сосредотачивалось на одной личности: на личности Николая II. Его любил он нежной любовью, мало понятной современному человеку. Свой кумир он увидел, когда ему было 30 лет, в 1911 году.

В это время отец уже давно окончил университет и был старшим кандидатом на судебные должности, конкретно же — секретарем при Председателе Киевской Судебной Палаты Василии Ивановиче Болдыреве. Это было жарким летом. В Киев приехал императорский двор. Отец сказал своему шефу: «Василий Иванович! Я бы так хотел видеть государя». «Так это же очень просто: на завтра я имею 2 билета на концерт, в „Шато де флер“ (увеселительный сад). Жена не пойдет — пойдемте вместе. Только достаньте себе парадный мундир».

Весь вечер, на протяжении четырех часов, отец не сводил глаз с царской ложи, в которой сидел император с дочерью Ольгой. Вместе с ними был мальчик в офицерском мундире — будущий болгарский царь Борис. Первое впечатление — разочарование: полковник в мундире, подпоясанном ремнем, с мятой фуражкой в руках, с всклокоченной бородой, более длинной, чем на портретах. Далее царь произвел чарующее впечатление на своего поклонника простотой, обаятельной улыбкой, и даже тем, как, опершись на край ложи, он слушал музыку. Собственно, и все так слушают музыку, но что поделаешь с верноподданным. В антракте, в стороне от ложи, собралась группа сановников: Столыпин, Коковцев и другие. Они о чем-то оживленно беседовали.

А на другой день в Оперном театре грянул выстрел, выстрел в Столыпина, которого отец обожал не меньше, чем царя. Стрелявший — адвокат Багров — был товарищем отца по университету.

Я помню, в 1921 году, когда мне было 6 лет, я стоял около отца, когда он пилил дрова с каким-то мужичком. Отец был в хорошем настроении, разговорился с рабочим, и все говорили они о Николае II, причем все время в разговор вплеталась фраза: «Дурак, погубил себя и нас». Когда мы шли домой, я спросил отца: «А почему ты ругаешь царя — ты же его любишь?» Отец ответил: «Ну так что ж, я и тебя ругаю, но из этого не следует, что не люблю». Затем, когда мне было 15 лет, мы с отцом обозревали в Царском и в Петергофе все дворцы, где жила царская семья. Отец был настроен довольно скептически; критиковал обстановку, потом сказал приятелю: «Но, конечно, что бы мы ни говорили, — царь для нас всегда остается царем. Мы никогда не сможем от этого отделаться. (Кивок головой в мою сторону.) Вот этот уже, может быть, отделается». И наконец, за час перед смертью, в 1955 году, с уже замутненным сознанием, отец потянулся за маленьким зеркальцем и несколько раз его поцеловал. «Зачем ты целуешь зеркало?» — спросила его жена. «Это зеркало Николая II», — ответил отец. (Зеркальце это было выпущено в 1913 году — к 300-летию Дома Романовых, на оборотной стороне стояла юбилейная дата и царский вензель.) Так перед смертью простился отец с тем, что было ему наиболее дорого — со старым русским государством. Быть может, он прощался при этом и со своей далекой, далекой, невозвратной молодостью…

Евреев отец не любил, как и все ренегаты. Они его раздражали тем, что он вынужденно был связан с ними. О своем еврейском происхождении упоминать избегал, как обычно не упоминают о неприличной болезни. Но мать свою обожал, не расставался с ней ни на минуту, часто ссорился, и когда она умерла, чуть не сошел с ума от горя и исполнял все еврейские похоронные обряды. О евреях всегда говорил плохо, и только когда Гитлер пришел к власти, к своим антисемитским афоризмам прибавлял: «Но из этого, конечно, не следует, что их надо убивать». Став юношей, я специально, чтоб подразнить отца, всегда бравировал нашим еврейским происхождением и говорил: «Мы евреи». На что следовала реплика: «Болван, какой ты еврей? Ты так себе, ни еврей, ни русский, — ни то, ни се, — ни в городе Богдан, ни в селе Селифан».

Своему крещению он не придавал никакого значения: никогда не ходил в церковь, одинаково не любил ни священников, ни раввинов. Они почему-то у него всегда ассоциировались с похоронами. «Не люблю этих людей, которые над мертвецами поют», — говорил отец. В Бога, однако, верил. Каждое утро и каждый вечер минут десять лежал на спине с закрытыми глазами и что-то шептал — молился. Мог начать молиться в самом неожиданном месте: посреди улицы, в театре. Вдруг останавливался и закрывал глаза. Боже сохрани побеспокоить его в этот момент или показать, что понимаешь, чем он занят. Страшно рассердится и покроет хорошей русской бранью, к которой имел особое пристрастие с детских лет, проведенных в деревне. Про свою веру говорил: «Я не знаю, может быть, ничего нет, но без Бога я не могу. Он (кивок в мою сторону) верит в Бога конкретного — Иисуса Христа. Я верю в Бога абстрактного; не знаю, какой Он, но Он есть». Ближе всего он, видимо, был к Вольтеру, к Л. Н. Толстому. Но отец не любил никаких теорий, не хотел ничего формулировать. Он просто верил и молился какому-то своему «неведомому Богу».

И еще у него было одно пристрастие: любил он театр, ходил в театр почти ежедневно. Актерскую игру понимал тонко, ловил мельчайшие нюансы и почти никогда не бывал доволен. Недовольство выражалось всегда в форме, соответствующей его характеру. В 20-ые годы, когда мать была актрисой, спрашивает у нее подруга Маруся Гурвич (молодая актриса): «Что это у Вашего мужа — тик? когда я на него ни посмотрю — всегда лицо у него перекошено гримасой». Мать отцу: «Ты хоть не садись в первый ряд: неудобно.» Отец: «Неужели можно смотреть такое дерьмо, как твоя Маруся, и не гримасничать?» И тут же отчеканил один из своих четких, оскорбительных афоризмом: «Сцена — не хедер: пусть учится говорить по-русски».

Работником был исключительно хорошим: все делал быстро, с увлечением, решал сложнейшие дела мгновенно, четко и в полном соответствии с законом. На этом основывалась его глубокая дружба с В. И. Болдыревым — председателем Киевской Судебной Палаты. Дружба, изобилующая анекдотами.

Приезжают они в Харьков, едут на извозчике по главной улице. Объявление: «Портной Исаак Ааронович Левитин». Василий Иванович: «Это не Ваш родственник?» В воскресение отец говорит: «Василий Иванович! Идемте.» «Да куда?» «Идемте, идемте, дело есть». Идут. Василий Иванович: «Да куда Вы меня ведете?» Наконец привел: на окраине города деревянная избушка и надпись: «Сапожник Василий Иванович Болдырев». «Это не Ваш родственник, Василий Иванович?»

Последний раз он видел Болдырева в 1914 году, перед войной. Отец уже давно вышел из его подчинения, женился, приехал в Кисловодск в качестве молодожена. Узнал, что здесь лечится его бывший начальник. Пришел к нему. В это время Болдырев прославился на весь мир, так как председательствовал на знаменитом процессе Бейлиса. Молодого судью, своего бывшего секретаря, он принял в интимной обстановке, лежа на диване, в то время как массажист растирал его щетками. Сразу же оба юриста начали говорить о знаменитом процессе. Болдырев рассказывал долго и обстоятельно. Между тем, массажист, закончив свое дело, ушел. Тогда Болдырев обронил замечание: «Вот говорю при нем, а, может быть, он жид.» Отец несколько поперхнулся, а Болдырев продолжал свой рассказ, так и не заметив всей пикантности своего замечания.

В 1912 году отец получил назначение мировым судьей г. Баку. Он был единственным мировым судьей в городе. Кроме того, ему была подсудна вся территория теперешней Азербайджанской ССР и Дагестанской АССР. На этой территории дела разбирали его помощники, которых у него было 12. Судья был несменяем: отстранить его от должности мог только Сенат за уголовное преступление. Подчинен он был председателю Окружного Суда, которым в то время был Митрофан Михайлович Кудрявцев — крайний реакционер, известный своей строгостью. Суда присяжных на Кавказе не было, существовал только коронный суд, поэтому все приговоры отец выносил единолично «по указу Его Императорского Величества». Мировому судье были подсудны дела о кражах (не со взломом), об оскорблениях, нанесении побоев, изнасиловании, а также дела «об оскорблении Величества». На Кавказе санкции были более суровые, чем в России, поэтому мировой судья мог налагать наказание — содержание в арестантских ротах до полутора лет (в России — до полугода). Кроме того, мировому судье были подвластны все дела, связанные с тяжбами (в Баку, в связи с вечными спорами о нефтяных участках, иногда приходилось разбирать дела на миллионные суммы).

Эммануил Ильич был судья строгий и даже жестокий; никому не давал потачки. Ворье перед ним трепетало. Однако справедливость была его лозунгом. «Невинного нельзя наказать, виновного нельзя отпустить» — такова презумпция. Его предшественник, Петров, был осужден за крупные взятки к 4 годам каторжных работ. Это было единственным случаем среди судейских за 50 лет, предшествовавших революции. Взяточничество совершенно отсутствовало в тогдашнем, пореформенном, суде. Отец без ужаса не мог слышать о взятке. В его глазах взятка была самым ужасным преступлением — хуже грабежа и убийства. Судья Левитин придерживался линии Кудрявцева: никаких послаблений никому и нигде. Но, со свойственной ему непоследовательностью, с Кудрявцевым вскоре разругался вдрызг, так что даже на улице ему не кланялся, а дружил с местным либералом, кадетом, членом Окружного Суда Вячеславом Николаевичем Клементьевым. В его доме отец был частым гостем. Там он познакомился с его свояченницей, приехавшей гостить к сестре из Тифлиса, Надеждой Викторовной Мартыновской, своей будущей женой и моей матерью.

Здесь начинается новая глава — новая линия моей семейной хроники. Самым ранним моим родоначальником, который известен мне по этой линии, является сельский униатский священник из Каменец-Подольской губернии, отец Василий Мартыновский — мой прапрадед. В 1788 году, после раздела Польши и присоединения униатов к православию (причем в качестве апостола православия выступала Екатерина II, будучи, таким образом, предшественницей Николая I и Сталина), отец Василий также присоединился к Православной Церкви. В 1790 году у него родился сын, названный Августином, впоследствии известный иерарх и церковный писатель. С гипотетической его встречи с моим другим прадедом, Менахемом Менделем, начинаются эти изыскания в моей родословной.

Августин Васильевич шел путем своего отца: окончил Каменец-Подольскую Духовную Семинарию, женился и, как его отец, вскоре стал сельским священником. Однако не повезло молодому батюшке: вскоре умерла его жена, и он осужден был на всю жизнь оставаться бобылем. Отец Августин, однако, не опустился, не запил, не стал искать утешений, недозволенных канонами. Помогла ему в этом любовь к литературе. Еще на семинарской скамье отец Августин усиленно читал самых разнообразных авторов, считался знатоком латыни и сам писал стихи. Оставшись один, он стал усиленно заниматься литературой, богословием, историей. В 1820 году он поступил в Киевскую Духовную Академию, а в 1822 году окончил ее со званием магистра. В 1821 году принял монашество с именем «Анатолий». Его магистерская диссертация о католической церкви была впоследствии переработана им в книгу, которую он издал под псевдонимом «Авдий Востоков». Эта книга, изданная в Петербурге в 40-ых годах, долго была единственным серьезным трудом о католичестве на русском языке.

Несколько лет назад мне нужно было писать для Московской Академии работу о католичестве. Достал я в Исторической Библиотеке книгу прадеда и удивился: до чего много там собрано материала и каким живым языком все изложено.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги

БЛАТНОЙ
18.4К 188