Краснов-Левитин Анатолий - Лихие годы (1925–1941): Воспоминания стр 28.

Шрифт
Фон

Показался митрополит. В первый момент я остолбенел от изумления. Представьте себе: белый клобук, мантия, окружение духовенства. И в кадильном дыму, под белым клобуком, — актерски бритое лицо, с огромным, чисто еврейским носом с горбинкой (доставшимся ему от деда — псаломщика из крещеных кантонистов), отвислая нижняя губа. При пении «Достойно» благословил, прошел в алтарь. На праздничной литии я подобрался ближе к кафедре и стоял почти рядом со знаменитостью. Он стоял, закрыв глаза, нижняя челюсть отвисла еще больше, левая рука быстро-быстро, нервно перебирала белые, перламутровые четки.

И наконец, перед выходом на полиелей — проповедь. Впечатление ошеломляющее: человек в митре, в полном архиерейском облачении, говорит жестикулируя, размахивая руками, так что иногда кажется, что у него три руки. И все время слышатся совершенно необычные с церковной кафедры слова: Паскаль, Бергсон, на столбцах «Фигаро». Хотя я и был развит не по летам, но не понял в его проповеди ни одного слова (только запомнил Паскаля, Бергсона и «Фигаро»).

Затем служба продолжалась: каждение резкими порывистыми движениями, Евангелие читал резким, отрывистым тенорком. После всенощной, в белом клобуке и в поддевке, уселся на извозчика. Уехал. Придя домой, я рассказал обо всем бабушке. Та отпечатала: да, умный человек, но аферист.

Второй раз видел его на диспуте. Тут впечатление совсем другое. Без облачения, в рясе, без белого клобука не получалось такой странной дисгармонии. Короткие курчавые волосы, высокий лоб. Впечатление адвоката, профессора.

Сначала говорил Луначарский. Полный, с сильной проседью человек. Заученные интонации привычного оратора. Довольно плоские остроты. Публика слушала его невнимательно, и так было всем известно, что он скажет. Все взоры были устремлены на человека в рясе, сидевшего на эстраде, которого Луначарский называл «Гражданин Введенский». Но вот, после речи Луначарского, председатель провозгласил: «Слово предоставляется оппоненту, гражданину Введенскому». Он вышел на кафедру. Половина зала бурно зааплодировала.

Он начал говорить. Сначала обыкновенные фразы, сказанные в духе светского разговора. Потом он разгорячился, и речь стала нервной, порывистой. Он говорил о гармонии, которая разлита в мире; он сравнивал религию с музыкой, которую отрицать невозможно, потому что ее невозможно понять разумом. Он говорил о любви отца к ребенку (и голос его стал нежным, ласкающим): докажите отцу, что эта любовь не существует. А потом он стал говорить о религиозном чувстве, о слиянии с универсумом, об ощущении, которое врождено, которое пробивает себе дорогу, несмотря на все препятствия. Рассказал о двух девочках из приюта, которые молились по ночам и чувствовали сладость беспримерную, хотя учительница им и говорила, что Бога нет.

Конец: взволнованная речь о религии как синтезе науки, искусства, жажды справедливости. Воодушевление овладело оратором, он ничего не слышал и не видел. Оно передалось в зал. Половина публики повскакала с мест. Луначарский на эстраде, видимо, тоже нервничал, менял места. После окончания — минута тишины. Потом взрыв аплодисментов. Антракт. В антракте сплошной гомон. Спорящие голоса. Взволнованные лица. Звонок. Речи ораторов-безбожников. Их никто не слушает. Но вот на трибуне снова Луначарский. Начал речь признанием: «Я не собираюсь конкурировать с высококвалифицированным религиозным гипнотизером» (крики: «Еще бы!»). Речь в юмористическом тоне, через который, однако, прорывается раздражение. Ссылка на Ленина. Аплодисменты, но холодные, официальные. Конец.

Верующие взволнованы. Выхожу на улицу. Помню обрывки реплик: «…но ведь женатый!» «Ну и пусть! Я ему еще десять приведу! Пусть только проповедует!» Я прихожу домой в совершенно восторженном состоянии. Поля, которая тоже была со мной на диспуте, хотя и не все поняла, но тоже в восторге. Долго не могу заснуть. Все раздается в ушах чудесный тенор великого проповедника. С тех пор я не пропускал ни одного диспута.

Введенский не укладывается ни в какие рамки, ни в какие правила школьной гомилетики. Амплитуда его как оратора поистине беспредельна. Иногда он — лектор. Однажды против него выступало 11 специалистов (это был диспут на тему «Наука и религия»). Он оперировал точными данными из высшей математики, биологии, физики. Оперировал теорией относительности, астрономическими терминами. Его оппоненты возражал ему, заикаясь от волнения, выглядели школьниками. Другой раз перед вами был трибун, Савонарола, который обличал, громил, а потом голос вдруг смягчался, и он, как бы всматриваясь в даль, говорил о весне, приходящей в мир, об обновлении мира тихостью Святого Духа.

А иногда его речь была тихой исповедью, лирическим раздумьем о судьбах мира, о судьбах церкви. Тихая грусть как бы овевала слушателей. И тем неожиданнее был взрыв в конце. Призыв к вере, восторженное исповедание веры в Бога. Особенно впечатляюще он говорил о Христе, о Его любви. Христос — это единственная светящаяся точка в истории, в этом мире, в котором царствует хаос страстей. «Какой ужас, какая гибель в душе без Христа!» — восклицал он, и всех охватывал ужас…

Во всяком случае могу сказать одно: Введенский для меня убил всех проповедников. Все, что я слышал после него, за всю мою долгую жизнь в церкви, казалось мне бледным и жалким, кроме, пожалуй, некоторых проповедей Платонова, который в лучшие свои минуты приближался к Введенскому.

Я тогда был лишь слушателем. Личное знакомство и близкая дружба наступили после. А теперь все-таки попытаюсь дать себе отчет. Кто такой Введенский? Гениальный проповедник? Да! Хороший человек? Вряд ли. Плохой человек? Вряд ли. Прежде всего это человек порыва. Человек необузданных страстей. Поэт и музыкант. С одной стороны — честолюбие, упоение успехом. Любил деньги. Но никогда их не берег. Раздавал направо и налево, так что корыстным человеком назвать его нельзя было. Любил женщин. Это главная его страсть. Но без тени пошлости!

Он увлекался страстно, до безумия, до потери рассудка.

И в то же время в душе у него было много красивых, тонких ощущений: любил музыку (ежедневно по 4, по 5 часов просиживал за роялем. Шопен, Лист, Скрябин — его любимцы), любил природу. И, конечно, был искренно религиозным человеком.

Особенно радостно он переживал Евхаристию: она была для него Пасхой, праздником, прорывом в вечность. Мучительно сознавал свою греховность, каялся публично, называл себя окаянным, грешником. Обращаясь к народу, говорил: «Вместе грешим перед Христом, будем вместе и плакать перед ним!»

А потом наступал какой-то спад; и сразу проступали мелкие, пошленькие черточки в его характере: любовь к сплетням, детское тщеславие и, что хуже всего, трусость.

Трусость в соединении с тщеславием и сделали его приспособленцем, рабом советской власти, которую он ненавидел, но которой все-таки служил…

Последний диспут, на котором я присутствовал, происходил в Филармонии, в январе 1928 г. Это был необычный диспут: диспут между обновленцами и староцерковниками. От обновленцев выступал митрополит Введенский, от староцерковников — бывший ректор Петербургской Духовной Семинарии, в это время настоятель храма Волкова кладбища, прот. Кондратьев.

Сначала говорил Введенский. Первая часть его доклада была посвящена порокам церкви. Он говорил о цезарепапизме, процитировал слова Юстиниана, обращенные к епископам, «бессмертные по цинизму»: «Моя воля — вот ваш канон». Рассказал о том, как в ризнице Пантелеймоновской церкви он нашел старинную икону «Семь Вселенских Соборов». Посредине император Константин, а по бокам семь маленьких кружков — семь Вселенских Соборов. «Древний иконописец здесь графически изобразил значение в церкви императорской власти и вселенских соборов!» Он затем говорил о традиционном консерватизме церкви. Процитировав слова Канта, что «верующие люди всегда идут в арьергарде научных достижений человечества», Введенский с жаром заявлял, что назначение верующих христиан — идти впереди человечества, нести горящий факел мудрости и справедливости среди кромешной тьмы. Он заявил, что церковь не должна быть музеем, где все тщательно запротоколировано, проинвентаризировано и покрыто вековой пылью. «Откройте окна, впустите свежий воздух, пусть ворвется в церковь солнечный свет», — исступленно требовал он.

Затем говорил отец Кондратьев, старик с большой белой бородой. Он весьма ехидно заявил, обращаясь к Введенскому: «Вы не отказались от политики, а переменили политику. Спросите любую из наших женщин, кто вы такие. Она вам ответит кратко: красные попы» (Смех, аплодисменты. Улыбается и Введенский.) «Вы не отказались от подчинения государству, а лишь переменили хозяина». Протоиерей Кондратьев затем процитировал слова епископа Антонина, председателя обновленческого собора: «Собственно говоря, это не был Собор в церковно-каноническом смысле, а просто стачка попов». Наконец, отец Кондратьев огласил сенсационный документ: секретный циркуляр, подписанный Введенским как заместителем председателя Синода, обращенный к епархиальным архиереям, в котором рекомендовалось (в случае необходимости) обращаться к органам власти для принятия административных мер против староцерковников. «Вот Ваш факел, который Вы хотите нести человечеству», — говорил отец Кондратьев, потрясая злополучным циркуляром в старческой руке. Взрыв аплодисментов одной части зала. Обновленцы смущенно молчат, впечатление потрясающее. Слово берет Введенский, который говорит, что он всегда боролся с Красницким и всегда был против административных мер, но впечатление не в его пользу: тут и все его красноречие бессильно.

Затем выступают комсомольцы, сектанты. Наконец, слово предоставляется молодому, энергичному батюшке — отцу Борису (староцерковнику) из храма Бориса и Глеба на Калашниковой набережной. Краткое, но сильное выступление. О Введенском говорит: «Какой оратор, какие знания, какие способности. Но иногда от небольшой ошибки инженера может рухнуть грандиозный мост. Не случилось бы этого с Введенским! Он допустил одну, как будто и неважную, как будто только тактическую, ошибку: пошел на временный союз с безбожниками. И от этой ошибки рухнет все его сооружение». И заключительные слова отца Бориса: «Обновленчество, староцерковничество — это все только эпизоды. Главное в другом: это арена расчищается для последнего смертного боя между вами, безбожниками, и нами, божниками». Гробовая тишина. Все ошеломлены смелостью священника. Председатель диспута встает и с перекошенным от злобы лицом роняет реплику по адресу отца Бориса: «Он уже проиграл этот бой».

Вскоре (через год) отец Борис исчез с нашего горизонта, был сослан в Якутию. Но я часто потом вспоминал его слова о Введенском и о смертном бое между христианами и безбожниками.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке