Иванов Всеволод Вячеславович - Дневники стр 126.

Шрифт
Фон

А когда я читал новую свою пьесу «Главный инженер» мхатовцам, то, во-первых, пришла одна десятая приглашенных на чтение, а во-вторых, почти никто ничего не понял, и это непонимание Книппер-Чехова{478} выразила очень мило:

— Правда, я плохо слышу, но слушала я, тем не менее, с напряжением, — и ничего не поняла. Какая-то медь, какие-то медные ручки для трамваев… Надо глазами прочесть.

Я не говорю, что «Главный инженер» будет иметь такой же успех, как «Бронепоезд», скорее всего, что его ототрут под тем или иным предлогом, ибо «Бронепоезд» был тогда даже рапповцам выгоден: я пробивал им дорогу в МХАТ, а теперь какому Фадееву выгодно мое появление на сцене?., я говорю это к тому, что, как там ни крути, а «Бронепоезд» был встречен сухо, и хотя труппа, действительно, была в восторге и меня качали, и зритель хорошо принимал пьесу, но все же ощущение неполноты успеха преследовало меня все время. Наверное, другой кто-нибудь был бы чрезвычайно доволен и таким успехом, но я, по глупости, жаждал славы и, — настоящей, широкой, безусловной, — и так как у меня не было группы, стоял я в одиночестве, то этой безусловности и не было, да и не могло быть. Такая безусловность, к сожалению, приходит после смерти. Платон сказал о Сократе, что Сократ стал истинным красавцем, после того как умер. Для развития человеческого рода такие факты весьма полезны, для развития и укрепления воли талантов тоже, но для развития одинокого таланта это чрезвычайно вредно. Я считаю, например, — и не думаю, чтоб я преувеличивал, — что талант мой едва ли развит на одну десятую… эти девять десятых ходят неизвестно где, как те приглашенные на чтение «Главного инженера».

Живем в «Подлипках», Доме отдыха, километрах в 25 от Москвы. Вокруг — заводы, а через шоссе, или, как его сторож называет, «шысейку», за лесочком, целый недостроенный город — «Калининград». В городе — пятиэтажные дома, но выстроена только одна половина улицы, а другой — нету, на других улицах — отдельные дома. На балконах — сложены дрова и всевозможный мусор, дома грязные, запущенные — была война, и город не успели достроить; да и строили как-то странно: город строился среди бора, и все деревья возле будущих домов вырубили, так что теперь ничего нет, а затем по главной улице насадили липки в виде розг. — Наш Дом отдыха обнесен забором из колючей проволоки, направо и налево — будки, где дежурят сторожа, и если вы идете, от вас требуют пропуск. Но позади нашего дома, метрах в ста, — лес — и никакого забора, а просто начинаются какие-то дачки. Оказывается, забор наведен на две трети, а на остальное не хватило столбов, колючей проволоки и ассигнований.

Не похоже ли это на мою жизнь. Я сижу все время за колючим забором недоверия, а какой-нибудь проходимец, циник и совершенно бессовестный человек В. Катаев где-то рядом — благоденствует, и ему не нужен колючий забор, пропуск и прочее… Будущий исследователь этих листков скажет: «боже мой, какой он, Всеволод Вячеславович, был мизантроп!» Вовсе не так. Я страдал оттого, — что не мог полностью развить свой талант, — и не в своих интересах, сам я в конце концов жил счастливо, а в интересах моей страны — потому что если уж в такой стране, где был Чехов и Достоевский, быть писателем, то надо быть очень хорошим, а для этого полностью развить себя. А развить себя — одному не всегда удается.

Переделал «Пархоменко». Послал его с ругательной сопроводительной надписью в сторону редактора, который даже не знал, что в 1919—20 году было радио, и ставил вопросительные знаки против моих слов, а все мои сравнения — не одобрил. Я знал, что ему не понравится моя переделка, — после такого письма, но глупости всегда приятно сказать, что она глупость, что я и написал вышеназванному товарищу Воинову. Через день он позвонил Татьяне и сказал, что ему переделка не понравилась, а причины он скажет мне лично. Вероятно, он думает меня огорчить этим. Но я уже привык — из прежних моих работ этот редактор взял «Партизаны», «Бронепоезд», — затем — «Пархоменко», а все, что было посредине, — оказалось непригодным, «в свете новых постановлений ЦК», по его словам. Просто он, как все другие (например, я отдал «Главный инженер» в 7 адресов и в продолжение 2 месяцев ни один из этих адресатов мне не ответил), трусит… я это понимаю, и мне наплевать на них. Очень было огорчительно, если б не напечатали новую вещь, а — старую… подождем. Жаль только причинять убытки Государству, — но что же: опять писать, жаловаться туда, откуда не отвечают, и где, по наущению Фадеева и прочих, поставивших против моей фамилии «птичку» подозрительного типа, ко мне относятся подозрительно и в лучшем случае терпят, потому что и «веревочка сгодится»… писать бесполезно. Хотя, все-таки придется написать, если будут запрещены «Встречи с Максимом Горьким».

29 января.

Рассказ актера Топоркова: «Не желая губить молодого человека». Когда-то давно Топорков и несколько его товарищей гастролировали по провинции, играя преимущественно «Царя Федора». Играли на паях, а было всей труппы человек пять. Не хватало одного актера, такой и встретился им — на роль Годунова что ли. Пригласили. Актер выразил желание играть, но сказал, что на паях не хочет, а требует жалованье. Ему и положили жалованье, и, так как сборы ухудшались, то жалованья не платили. Актер терпел-терпел и ушел из труппы, утащив в залог декорацию Успенского Собора! Огорченные актеры собрались и решили написать письмо в редакцию «Театр и искусство», где бы актер, утащивший в залог выплаты жалованья Успенский Собор, был бы изобличен. Купили на последние деньги две бутылки водки, уселись за столик в саду. «Ну, как начинать?» — спросил Топорков. Кто-то сказал: «Как начинать. Пиши: уважаемый господин редактор! Не желая губить молодого человека… Но, подожди, выпьем по рюмке». Выпили. «Что у тебя там написано?» — «Не желая губить молодого человека…» — «Правильно. Ведь это-де безобразие…» И дальше со стороны старого актера следовал рассказ о прежней молодежи и молодежи современной, которой надо дать пример. «Значит, пиши…» — «А, что?» — «Как что? Разве ты не понял? Что у тебя там написано?» — «Не желая губить молодого человека…» — «Верно!» — «Давайте выпьем». — «Тоже верно». — Выпили. — «Ну так продолжай». — «А что?» — «Как что? Надо написать, что такое дружба…» — и второй актер продолжал диалог о дружбе, не забывая рассказать о дружбе Несчастливцева и Счастливцева. — «Вот и пиши». — «Да, что?» — «Как что? У тебя как там написано?» — «Не желая губить молодого человека». — «Совершенно верно. Нужно написать об историческом значении пьесы и о Соборе Успенском». И следовал монолог об Успенском Соборе. — «Подожди. Надо выпить. Он не выразит, не выпивши». Выпили еще. Один из них заплакал. «Ты, что?» — «Вот, не понимает он. Ведь у меня брат такой же. Быть может, он уже действительно весь Успенский Собор утащил, вместе с мощами царей». — «Ну, это, знаешь, ты хватил!» — «Чего хватил? Он такой мошенник». — «Ну, раз мошенник, так и говорить нечего, а тут же идеи. Водки нету. Надо достать». — «Денег нету». — «Деньги пустяки, мы с него все убытки взыщем. Я попрошу у хозяина». — Появилась еще водка и актер спросил: «Так на чем мы остановились?» — «Не желая губить молодого человека». — «Вот, вот. Пиши дальше». — «О чем же писать?» — «Экий ты, братец, несмышленый. О чем?» — Затем они перепились, свалились на траву и когда утром проснулись, стояли четыре опорожненных бутылки и на бумаге было написано только начало фразы: «Не желая губить молодого человека»…

Разрешение сюжетных линий в романе или сказке{479}. Неразрешимый узел противоречий в сказке (если нужен благополучный конец) развязывают добрые волшебники, не прикрепленные к какой-либо профессии (как это происходит позже, когда появляется ученый), а существующие сами по себе, поскольку существует вера в реальное бытие таких волшебников. В русской сказке часто роль волшебников играли добрые звери: серый волк, конек-горбунок, кот, петух или медведь и т. д., причем добрые звери не превращаются в людей, как это бывает в сказке китайской. В западной сказке преобладают феи. — В китайской письменной сказке (Ляо-Чжай){480} роль волшебников играют монахи, развязывающие не только запутанные узлы интриг, но исполняющие даже желания героев, быть может, и не высказанные вслух. («Расписная стена». Герой желает обладать девушкой, которую видит на картине. И он входит в картину и исполняет свое желание, а затем его выбрасывают из картины.) Нравоучительная сказка. Волшебник наказывает за жадность. («Как он садил грушу». Мужик продавал на базаре воз груш. Монах просит одну. Мужик отказывает. Рабочий покупает монаху грушу. Тот предлагает ее вначале гостям. Те отказываются, и тогда монах ест ее: «мне нужна только косточка». Монах садит косточку в землю, поливает кипятком. Груша растет на глазах, цветет, созревает. Монах лезет туда, срывает груши, раздает их. Затем срубил грушу, взвалил ее себе на плечо… Мужик оглянулся: на возу нет груш, и нет одной оглобли у телеги. Оглоблю нашел подальше.) — Затем роман развивается, и роль доброго волшебника тоже видоизменяется. В водевилях он — добрый дядюшка, оставляющий наследство и женящий племянников. В американском романе — миллионер или сыщик. В детской литературе («Остров сокровищ») сыщиком, добрым волшебником, всех спасающим, является ребенок. То же самое и в нашей детской литературе: волшебниками являются наши добрые, умные, хорошо учащиеся дети — и не один, а несколько, коллектив. В военной литературе — уже взвод добрых детей, не пьющих, не курящих, не матерящихся. Том Сойер, индивидуалист, был бы среди таких детей преступником, хотя он тоже волшебник. — Дальше. Поскольку мир исцелить должна только одна наука, и на нее человечеством возложены все надежды (быть может, и не праздные), то вскоре волшебным разрешителем запутанных сюжетных положений явился ученый. Сейчас добродетельный герой не может не быть ученым, изобретателем, пусть таким будет даже самый обыкновенный крестьянин: тогда он должен быть хотя бы организатором хозяйства, на что надобна наука, ученье, опыт. Даже сыщик, Ш. Холмс, — ученый человек. Весь так называемый научно-приключенческий роман: сказка о могучем волшебнике-ученом, разрешающем все противоречия. Если это — социальная тема, то роман называется утопией. («Аэлита», трилогия о капитане Немо и т. д.) — Разрешение, казалось бы, неразрешимых конфликтов может быть и внешним (т. е. конфликт разрешается добрыми волшебниками, носящими название умных зверей, фей, ученых, сыщиков, миллионеров, добрых учителей-преподавателей, комиссаров вроде Фурманова, писателей, врачей и т. д.), но разрешение может быть и внутренним, когда в разрешении своего душевного конфликта герой опирается на какую-нибудь идею. Любопытно, что Раскольников (фамилия-то какая!) при убийстве старухи опирался на одну, несомненно вычитанную, идею, о сверхчеловеке, о человеке, которому все позволено, а затем, при раскаянии, опирался на другую, тоже вычитанную, идею добра — евангелие. Идея не обязательно должна быть вычитанной, она может быть, если автор достаточно умен, — и изобретенной автором. Впрочем, авторы романов, как правило, чрезвычайно глупы (живопись не ум, а что-то похожее на пищеварение) и обычно своих идей не имеют, изобретать не в состоянии, философией не занимаются, а в лучшем случае живут умом критиков, буде таковые имеются, и теми соломенными идейками, которые обычно царят в обществе. Да и нужны ли серьезные идеи для романов?.. Успех Достоевского говорит, что, возможно, нужны. Но, вот что: можно ли было б читать Достоевского, если б он не вписал в свои романы уголовщину? Впрочем, Шекспир тоже весь в уголовщине. — Роман, о котором я говорил выше, называется психологическим — не потому, что в нем преобладает психология, а потому что идеи, вызвавшие психологические акты (ненависти, добра, зависти, презрения, гордости, милосердия и т. д.), столь ничтожны, что идейным такой роман назвать никак нельзя. И роман Достоевского по странной игре привычки носит название психологического и чуть ли не ультрапсихологического, хотя это-то и есть истинно идейный роман. Если б во времена Платона существовал бы роман в том виде, в каком мы видим его сейчас, Платон был бы самым лучшим романистом мира. Но только вряд ли бы Академия, основанная Платоном, просуществовала тогда б 900 лет — бездарности и завистники разрушили б ее и через 90. Юстинианов среди писателей больше, чем среди философов. Альдрованди Марескотти («Дипломатическая война»), описывая посещение России в 1916 году, говорит и о Москве. В Москве он увидал Кремль и кремлевские соборы, «построенные нашими мастерами», т. е. итальянцами. Пишет он об этом в умилении. О Василии Блаженном — ни слова.

Наши поэты и художники даже и старушек всех в Италии приметили и приветствовали, не говоря уже о прочих драгоценностях. Итальянец нас презирает, и как было б смешно итальянцу, если кто-нибудь мечтал из них поехать в Россию! Климат? Дело не в итальянском климате и не в русском, дело в искусстве, и в искусстве западном преимущественно, в магическом почти влиянии западной культуры на нашу. Тогда как по праву, и более плодотворно — мы б могли изучать восточную культуру. Китайская живопись нисколько не хуже итальянской, а вот поди же ты — я не могу припомнить ни одного имени китайского художника…

Важнейшее поворотное значение в судьбе Художественного театра имела пьеса Вс. Иванова «Бронепоезд», выросшая на материале его повести. В этом спектакле на сцене МХАТ впервые появились герои новой, революционной действительности.

Из газеты «Сов. искусство» — вчера!

Говоря о лучших произведениях советской прозы — первых лет, докладчик подчеркивает, что в таких книгах, как «Чапаев» Д. Фурманова, «Железный поток» А. Серафимовича, «Бронепоезд» и «Партизанские повести» Вс. Иванова, уже был создан образ положительного героя нашего времени. Становление советской литературы проходило в обстановке острой борьбы мировоззрений. Именно этот период ознаменовался для советской литературы борьбой с различными декадентскими школами, которые были выражением идейного упадка. Русский декаданс, сложившийся в основном под влиянием французского символизма и эпигонской философии Ницше и Бергсона с их культом подсознательного начала, сказался в творчестве не только прямо враждебных нам писателей, но и некоторых советских художников.

Из «Лит. газеты», —

сегодня, — доклад А. Фадеева

на совещании молодых писателей.

Воскресенье, 9 марта 1947 г.

Выдержки из двух газет. Выдержки из жизни. Вчера обсуждали в сценарной студии мой сценарий «Главный инженер». Родственник и друг Фадеева режиссер Герасимов атаковал меня с чудовищной яростью и нахальством, объявив меня халтурщиком, негодяем, бездарностью и вообще преступником. Если б такой же сценарий был представлен одним из этих негодяев, боже мой, какой бы они подняли трезвон. А тут болтали такую чепуху, что я, разозлясь, сказал, что над сценарием работать не буду, и ушел.

Вечером ужинали у Хатунцева{481}. По непонятным соображениям, Б. Михайлов, старый мой знакомый, решил со мною поссориться{482}. Он придрался к Тамаре, которая бранила Храпченко за бездарность, назвал ее разговоры сначала бабскими и обывательскими, а второй раз — «ничтожной, мелкой и озлобленной женщиной». Кончилось тем, что мне пришлось сказать ему — «негодяй и подлец» и покинуть сей дом с его странным гостеприимством. Или Михайлова бранили за то, что он печатал мои произведения в Париже, или он наслышался от литературных брехунов о необходимости меня презирать, или он чего-то боится, — во всяком случае вся эта ссора была осуществлена им намеренно. Утро было отвратительное.

Чтоб рассеяться — сел и написал две статейки — одна для «Сибирских огней» с приветствием по случаю 25-летия этого журнала{483}, а вторую — приветствие «Известинцу» по случаю 30-летия «Известий»{484}. На семейном совете, после того как я прочел статейку для «Известинца», была забракована вставка, которая, собственно, и представляла известный интерес. Я рассказывал в ней, как по незнанию и политической неграмотности, я в начале революции вступил в две партии и как был выброшен из них.

После обеда зашел М. Бажан, отправляющийся в Лондон. Ему, впрочем, не столько хочется поехать в Лондон, сколько в Париж. У всякого свои несчастия. — Приехали министры ин[остранных] дел Англии, Америки и Франции. Кома был у сына Молочкова{485}, там живо обсуждалось, что Молочков нарушил все дипломатические традиции, приехав на встречу Маршалла с 6-летним сыном. — Начало пьесы, представленной во МХАТ: «Действие первое. — Роскошное зало. Направо — дверь в соседнюю комнату, налево — в кухню». — Милиционеры в новой форме.

Переделывал «Главного инженера», — зря, наверное. Но, так как что бы я ни написал, все будет признано теперь порочным, то надо тащить эту ношу. Боюсь показаться читателю будущих моих записок нытиком, но другого выхода нет, друзей я не имею; от чтения книг устаю, а жизнь, к сожалению, идет, и мне не хотелось бы, чтоб в будущем, — если мои работы будут как-то оценены, — кто-нибудь завидовал мне. Впрочем, найдутся чудаки, которые позавидуют. Так им и надо.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке