2 сент[ября].
Читал рассказ «Поединок»{63}, написанный 30 сентября. До этого все сидели у радио и слушали англичан. Дженни{64} переводила. Ее мать застряла, — и это тема для разговоров в Переделкине.
Федин, прослушав рассказ (а я предупредил до чтения, что это самое неудачное время из времен, для того чтобы читать рассказы), сказал, что он забыл о войне.
В войну никто не верил, все думали, что идет огромная провокация с тем, чтобы отдать Мюнхен{65}. О войне сообщила В. Инбер. Был дождичек, и Леонов приехал на автомобиле, чтобы спросить, поедем ли мы в Тифлис. Л. Шмидт{66}, который его не любит, ушел наверх. Жена Леонова{67} все время старалась пройти к радио, а Тамара отмалчивалась. Леонов принял сообщение о войне необычайно спокойно, как очередное заседание ССП.
Накануне войны было заседание драматургов с председателем комиссии по делам искусств — Храпченко{68}. Обе стороны ужасно бранили друг друга, так что мне стало противно и я ушел, — а в особенности, когда Леонов сказал, что у него отнимают кусок хлеба!
9/IX 1939 года. Москва.
Пишу статью о Купере{69}. Ночью. Михайлов{70} сказал, что поляки{71} заняли Варшаву. Дементьев{72} сказал по телефону: «Я уже не свой. Мне велено ночью прийти бритым, принести ложку и полотенце». Москвичи ринулись в магазины, покупают что можно. Никто не знает, с кем мы будем воевать. Финк{73} сказал, что в Польше, на границе, крестьянские восстания. Пограничник — полковник — когда летом летел самолет с Риббентропом{74}, старик крестьянин прибежал к нему, чтобы сообщить об этом. В московском аэродроме поспешно делали герм[анский] флаг и свастику прикрепили вверх ногами. — Тамара очень колеблется: ехать ли. На машины большая потребность — бензина нет.
20 окт[ября].
Разговор по телефону с Немировичем-Данченко:
Я — Здравствуйте, Вл[адимир] И[ванович]! Моя жена передавала мне подробно о ее разговоре с вами. Я чрезвычайно вам признателен за ваше лестное мнение о моей пьесе{75} и за поддержку моих творческих замыслов.
Немирович-Данченко — Здравствуйте, Всеволод Вячеславович! Вы говорите так по вашей необыкновенной скромности. Я считаю, что Художественный театр в неоплатном долгу перед вами…
Я — Помилуйте, я в долгу…
Н. Д. — Вы обладаете временем, чтобы выслушать меня?
Я — Конечно, конечно!
Н. Д. — Когда я прочел вашу пьесу… Она попала ко мне через Литературную часть. Я ее прочел, потому что это ваша пьеса, а так я ведь не имею возможности читать все пьесы. Они проходят через литчасть. Директор театра К. сказал мне, что мимо этой пьесы можно пройти… (голос плохо слышен, и я пропустил одну фразу, но так как мне не хотелось показать, что меня интересует мнение К., а оно меня и на самом деле не интересует, то я не переспросил) …Я прочел и сказал, что пьеса талантлива, оригинальна… Но, меня никто не слушал. Пьеса понравилась только одному Качалову, да тот сказал, что у нас ее поставить нельзя.
Я (скучным голосом) — Да, да…
Н. Д. — Со мной ведь часто так бывало. Мне приходилось часто пробиваться сквозь толщу актерского равнодушия. Так было с Чеховым, Ибсеном, Андреевым. Я всегда чувствовал новое, и хотя, может быть, это новое затем и не оказывалось блестящим, тем не менее, оно всегда имело успех.
Я — Да.
Н. Д. — В вашей пьесе превосходный язык, прекрасные характеры. Например, Самозванец… в русской литературе не было еще такого Самозванца… затем — дьяк Филатьев, Наташа… да почти все. Тем не менее, весь художественный совет был против меня. Когда я стал хвалить, мне и говорят: «Так вот, вы сами и поставьте, В[ладимир] И[ванович]».
Я (с надеждой) — Да?
Н. Д. — Мне хорошо было бороться с актерской рутиной, когда мне было сорок, пятьдесят, шестьдесят лет, а теперь мне восемьдесят. Мне сейчас трудно работать…
Я (уныло) — Да, да…