Мать решила обустроить свою одинокую жизнь, нашла себе жениха, сын стал помехой, и она убедила врачей, что у Лёни не в порядке с головой, и отправила лечиться в Берёзовский психоневрологический интернат, приписав ему душевную болезнь, оформив инвалидность. В этой богадельне он и скончался от неизвестной болезни через некоторое время. Похоронили его на кладбище при учреждении, как одинокого бесправного гражданина. Я и по сей день не могу понять, как могло так случиться, почему он ушел так рано, так несправедливо.
С Виктором Ивановичем Кривошеевым мы продолжаем общаться, он с рождения живёт в Нижних Сергах, закончил Пятую школу, после армии устроился на Завод в прокатный цех, потом там же работал художником-оформителем. Сдружила нас общая любовь к чтению, у моего друга великолепная библиотека, которую он собирал всю жизнь. Сейчас он заботится о моей маленькой квартирке на улице Розы Люксембург, в которую мы перетащили часть вещей из старой квартиры моей матери и где я останавливаюсь, когда возвращаюсь на родину, чтобы дыхнуть воздухом Урала, взобраться на верхушку Кукана, пройти на лодке в верховье Пруда или на Плоский камень, как в далёком детстве.
Квартирка эта располагается в кирпичном доме, в котором когда-то взорвался газ, один подъезд совсем обвалился, погребя под обломками одинокую старушку с первого этажа, никто не помнил, как её звали. Может, Августина Пегасьевна, нет, так звали бабушку Серёжи Колмакова, маленькая, как старый воробей, она всегда сидела у окна кухни напротив трансформаторной будки, сложенной из серого кирпича, как все дома в Городке, и смотрела на перепутанные электрические провода, на которые иногда садились голуби и сороки. Взорвавшийся дом отремонтировали, залатали трещины, он стал почти как новенький, вот сюда я и переехал. Этот дом так и зовут — «взорвавшийся», можно не говорить адрес, а просто сказать: тот дом, что когда-то взорвался, — и все знают, о каком доме ты говоришь. Стоит он на краю городка Гагарина, на улице Розы Люксембург, недалеко от того дома, где я провёл своё детство и откуда уехал искать лучшей доли в Москву.
Городок Гагарина сейчас не тот, всё пришло в нём в упадок, а ведь когда-то это был лучший жилой район в Нижних Сергах. Водолазы строили городок Гагарина долго, резали камнеснег на блоки и складывали из них угловатые серые дома, простые перпендикуляры, похожие на коробки для спичек. Никаких пилонов, флеронов, балясин, завитушек, колонн, бельведеров, только четыре стены и перегородки. Удивительно, что назвали они свой Городок именем первого космонавта, видимо, самая главная мечта водолаза — это полететь когда-нибудь в космос, а не бродить в глубоких мутных водоёмах, путаясь в склизких водорослях. Сейчас, когда водолазы покинули Городок, а вместо них в облезлых домах поселились люди, всё вокруг пришло в упадок. Люди не смогли сохранить простую гармонию и ясную чистоту, присущую водолазному царству. У домов сейчас лежат огромные кучи глинистой земли, зарастающие крапивой и лопухами, асфальт вспучился, прошитый тополиными корнями, тут и там металлические бледно-синие, красно-коричневые разнокалиберные гаражи, расставленные где попало, ряды дровяников покосились, у многих провалились крыши, двери скривились. Перед окнами стоят железные мусорные баки, наполненные полиэтиленовыми пакетами со зловонными пищевыми отходами, их было так много, что баки не вмещали их все сразу, поэтому жители бросали их вокруг помойки на землю. Бродячие собаки рылись в мусоре, вытаскивая, урча, огромные обсосанные мослы, рёбра, длинные бедренные кости, черепа коров и копыта свиней. Тут же лежали разорванные диваны, обоссанные матрасы, сломанные стулья, засаленная одежда, сношенная обувь, разбитые лампы дневного света, сожженные сковородки, собрания сочинений Шиллера и Лескова, перевязанные бечёвкой, почти новые, один раз использованные презервативы и прокладки, лосиные рога, самовары, фарфоровые статуэтки Данилы-мастера и Огневушки-поскакушки, какие-то шкатулки и туески, пустые вёдра и чемоданы, уйма пластиковых бутылок, и пакеты, пакеты из «Пятёрочки» и «Монетки»…
Иногда у домов можно встретить скамейки, но не те, поставленные водолазами, с боковинами в виде улиток и лап грифонов, а только грубо сколоченные сидушки с металлическими ножками из водопроводных труб и спинками из разломанных шифоньеров, прикрученные проволокой. На них тихо сидели пожилые женщины, вдыхали сирый воздух городка, выдыхали с ним последние дни, а может, и часы своих жизней. А по крышам гаражей бродили дети, громыхая ржавым железом, бросали вниз камни, кричали матерные слова, словно были не дети совсем, а рабочие-кровельщики. Но этот бесконечный шум не прерывал оцепенение старух, он был их тишиной, покоем, вечным покоем, в котором они жили, как старые ракообразные существа.
Баня была единственным архитектурным шедевром городка водолазов. Четыре пилястра поддерживали скромные подковообразные арки над входом в баню, посетители входили в аттик торжественно, неся перед собой полиэтиленовые пакеты с полотенцами, чистым бельём, мочалками и мылом. Это было почти сакральное место, где все они собирались по пятницам и субботам, чтобы смыть с себя недельную нечистоту, натереться мочалкой до красноты, погрузиться в клубы влажного горячего пара, со всей мочи похлестать себя и своих соседей берёзовыми вениками. Леонтий разделся в предбаннике, большом полутёмном зале, уставленном вертикальными ящиками для одежды, открыл запотевшую дверь в мыльню и вошёл, переступая через лужи мутной, покрытой белёсой пенкой воды, в помывочную.
Склизкие от плесени бетонные низкие полки были почти все заняты сидящими водолазами, они молча тёрли мыльными мочалками свои узловатые свекольного цвета ляжки, резиновые обвислые животы, безволосые подмышки, одутловатые чресла. Водолазы не подняли голов, не посмотрели на вошедшего, они были заняты своим банными делами, кто-то стоял у кранов и ждал, когда его железная оцинкованная шайка наполнится до краёв, кто-то намыливал свою лысую голову. Леонтий нашёл пустую шайку, здесь её называли тазиком, сполоснул его кипятком и стал искать место. Около входа в душевую нашёл пустой полок, обдал его кипятком, положил мыльницу и мочалку, чтобы место не заняли, и пошёл наполнить водой тазик. Воду надо было смешивать в тазу, из одного крана текла холодная подземная вода, из другого — кипяток, так что надо быть осторожным. Рядом с кранами стоял грузный водолаз, он кистью руки закручивал в своём тазике воду, смешивая горячую и холодную. Вода текла уже давно, переливаясь через край, а водолаз всё не выключал краны, он, казалось, задремал. Его шлем упал на грудь, кожа шеи сложилась в гармошку, спина колесом. Леонтий закрыл краны и легко толкнул водолаза, тот очнулся, взял таз и пошёл к своей скамье. Пол бани, покрытый плиткой, был неровный да к тому же скользкий. Водолаз споткнулся о выпавшую плитку и упал плашмя на пол, таз опрокинулся, загромыхал железом. Никто не обратил внимания на упавшего, никто не повернул головы, словно ничего не случилось. Все продолжали мыться под монотонное бормотание лежащего водолаза, Леонтий помог ему подняться, придерживая за локти. Водолаз медленно встал и, не благодаря, пошёл опять наливать воды в таз.
Леонтий стыдился своей наготы, его белое нежное тело светилось среди водолазов перламутром нутра жемчужницы. Красное распаренное лицо, слипшиеся от воды волосы, розовые ноги, белые ягодицы, мягкий живот, вторичные половые признаки казались неуместными среди этих живых скафандров, поэтому он старался передвигаться по мыльне, закрывшись тазиком, как краб-бокоход, полок выбирал в стороне, у окна, торопясь намылиться, сполоснуться, сбегать в душ и скорее покинуть баню. Вдруг один из водолазов повернулся к Леонтию, протянул ему свою мочалку и жестом показал на свою спину. Это был простой и понятный банный жест, единственный в своём роде, налаживающий коммуникацию мывшихся обособленных посетителей бани. На широкой спине водолаза полно мелких ракушек, полипы, мох, маленькие розеолы цветущей камнеломки. Леонтий взял огромную жёсткую мочалку и потёр ею по выступающему хребту водолаза, ракушки и полипы со стуком посыпались на пол, мох отрывался клочьями, под ним открывалась тонкая красная кожа скафандра, гладкая, сияющая от света солнца, пробивающегося сквозь закрашенные белилами окна мыльни. Внутри кожи Леонтий разглядел тонкие бледно-розовые веточки сосудов, еле заметно пульсирующие, сеть нежных веточек капилляров. Леонтий поднял глаза, ему показалось, что за окном зима, а не лето, краска на стёклах была похожа на иней, пар от горячей воды покрывал верхнюю прозрачную часть окна мелким ажуром капелек, похожих на морозные узоры. Было лето, когда я сюда пришёл, почему за окном зима? — подумал Леонтий.
А вот и край пруда появился в заледеневшем окне вагона, в котором я ехал домой. Мелькнул и пропал, всё вдруг застили чёрные могучие ели, иногда среди них светлыми пятнами мелькали берёзовые рощи. Осенью в этом лесу, прозванном Ельней, сыром, трудно проходимом из-за валежника, собирали грузди, белые, отороченные бахромой со слёзками на кончиках, еловые грузди или просто — «еловые», как называл их отец. Он ходил за ними с вёдрами, как по воду, причаливал лодку на берегу, прятал вёсла в кустах и поднимался к железной дороге, там и собирал. А выше Ельни в березнике — ломали белые, красноголовиков, — это чистые грибы, синявок не брали. Эти грибы сушили, жарили, варили губницу. А еловые шли на засол. У нас в подполе была деревянная кадка, в неё и закладывали грузди. Мать готовила для грибов сладкий маринад со смородиновым листом, заливала им очищенные цельные грибы. Еловые к «белой» — первейшая закуска, и, конечно, квашеная капуста и огурцы. Когда мой дядя Ваня приходил опохмелиться к своей старшей сестре Рае, моей матери, садился на корточки в коридоре, закуривал «беломорину», она всегда наливала ему немного самодельной настойки и подавала к ней солёные грузди. Потом, когда Вани не стало (не дожил он до пятидесяти лет, умер «от сердца», да и средний брат его Александр умер от него же, не дожив до шестидесяти), приходил к матери мой двоюродный брат Юрка Тягунов, тоже сядет в коридорчике под зелёную стенку с голубой филёнкой, вроде рассказывает что-то, а сам ждёт, когда тётя Рая поднесёт ему стаканчик и грибочков на тарелочке.
Вот промчался поезд мимо елового леса, выскочил на железный мост через реку Серга, от слияния её и речки Тиг образовался Нижнесергинский пруд. Справа остался посёлок Атиг, знаменито это поселение было своим машиностроительным заводом, выпускавшим велосипеды. У брата Жени был такой атигский велик, назывался он «Спартак», на раме жестяная эмблема с красным крылатым конём, летящим над голубыми горами и косыми буквами «АМЗ». Под сиденьем кожаная сумка для инструментов, на руле никелированный звонок, багажник c пружиной, сам он катался, а меня не научил. Почему так случилось, ума не приложу.
В окне показались домики, засыпанные снегом, среди них несколько многоквартирных домов, этот район называли «Черёмушки», здесь поезд притормозил, и несколько человек сошло, в вагон вскорабкалась женщина с большой хозяйственной сумкой, в которой лежал свежий белый хлеб, две или три буханки, она купила его здесь, в Атиге. Запах хлеба вырвался из сумки на волю, и все дружно посмотрели на новую пассажирку. Она уселась на лавку, поставила сумку на колени, прислонившись к ней всем телом, греясь хлебным теплом, поджала ноги и закрыла глаза. Раздался сиплый простуженный паровозный свисток, и поезд двинулся дальше.
В Нижних Сергах были только два сорта хлеба: белый и чёрный. Третий, серый, появлялся изредка, то ли это был пекарский брак, то ли его выпекали из озорства или как кулинарный изыск, потому что все любили белый и чёрный. Серый покупали мало, неохотно, весь его не съешь, оставил на второй день, он либо сразу засохнет и раскрошится под ножом, либо подёрнется плесенью, даже если хранишь его в хлебнице. Хлебница — это металлический контейнер с крышкой, у нас она стояла на холодильнике и страшно дребезжала, когда компрессор «Бирюсы» вздрагивал на передышку, раскачивая холодильник.
Хлеб имел форму кирпича, мы звали его — буханка, а вот батоны я впервые увидел в Городе, когда попал туда почти взрослым человеком. Батон напоминал личинку какого-то огромного насекомого. В своей настольной книге «Детская энциклопедия» в томе о животных я когда-то увидел и запомнил на всю жизнь рисунок жилища термитов: в центре толпы мелких муравьёв лежал батон, это была матка термитов, огромная муравьиная мать. И вот батон белого хлеба напоминает мне эту муравьиную матку, даже сейчас, хотя прошло с того времени около полувека.
Мать покупала в булочной обычно белый, просила с поджаристой корочкой, золотистый, свежий хлеб пах божественно. Пекли хлеб в бывшей полуразрушенной Крестовоздвиженской церкви, поэтому, наверное, он источал такой аромат. Можно было насытиться двумя ломтями этого хлеба, положив сверху несколько ложек варенья. А уж если смазать маслом, а сверху — варенья смородинового или малинового, да запить стаканом молока, то можно вообще было без обеда до ужина дотерпеть.
Если белый покупался каждый день, все предпочитали свежеиспечённый, то чёрный — через день, и ели его вместе с супом или, посыпав солью, как пирожное. Чёрствый хлеб не выбрасывали, а резали длинными палочками, складывали на противень, сушили в духовке и собирали в матерчатый мешочек. А если хлеб пропадал, мать собирала его для соседей, которые держали скот. Ни разу не видел я брошенный хлеб в помойном ведре.
Кирпичи ржаного хлеба напомнили мне домики, обветренные, почерневшие от времени и сажи, они лепились по склону гор вокруг заледенелого, заваленного снегом, пруда. Осталось только прорезать окошки в них, вытащить мякиш, просушить и вставить внутрь электрические диоды. А из нутра хлеба слепил я фигурки людей, обитателей домов.
Домики с горящими окошками стояли на санях, запорошённых солью, как снегом, из домиков тянулись провода к электрической батарее. На одних санях сидели-стояли люди, столпившись под фонарным столбом. Сани выстроились друг за другом, такой санный поезд, на каждом по два или три домика, они были похожи на балки, это такие домики лесорубов, путеукладчиков или нефтяников. Их привозили в пустые безлюдные места, ставили в рядок и заселяли рабочими. Эти домики были всегда черны от холода и ветра, без дворов и ворот, просто четыре стены, маленькое окно, невысокая крыша. Это не те дома, которые строили мои сергинцы, чтобы поселиться в них семьёй, рожать и растить детей, эти дома были времянками, но, бывало, они оставались единственным домом на всю жизнь для этих людей.
Сами люди были слеплены из нутра этих домов, из чёрного влажного мякиша, когда я лепил их, запах хлеба стоял вокруг, хлебное облако висело надо мной. И потом мои руки долго хранили этот запах, казалось, я сам был сделан из хлеба, из земляного коричневого мякиша, тёплого и живого.
Куда эти люди собрались со своими домами, куда их понесло? Это неважно для них, самое главное было с ними: хлеб. Значит, будут живыми, их не одолеет зима, не занесёт снегом, внутри хлеба всегда теплится свет. Хлеб всегда тёплый, даже если от него осталась сухая корка.
Александр Давыдович, за которого моя мать вышла замуж после смерти отца, рассказывал, как вывезли их из немецкого посёлка в родном Поволжье в казахстанские степи. Это было поздней осенью 1941 года, поезд прибыл на какую-то маленькую станцию в степи, вокруг снег и ветер, солдаты прогнали их из вагонов и уехали. И остались они с чемоданами и тюками своего скарба в пустом пространстве, лишённые домов и надежды. Те, у кого не было тёплых вещей и хлеба, не выжили в первые дни изгнания.
После переезда в городок Гагарина у нас появился дровяник, или сарайка, так называли деревянные помещения, выстроенные рядком во дворах каменных двухэтажных домов. Наша сарайка была вторая с краю, по номеру квартиры. В ней у нас хранилось много чего разного: переехали мы из одноэтажного деревянного дома, всё это барахло, что во дворах стояло-лежало, висело-валялось, не потащишь в цивильную квартиру, что-то выбросили, а важное для хозяйства разместили в дровянике.
Сарайка служила нам верой и правдой, отец поставил рядом с дверью козлы для пилки дров. В сарае стоял синий велосипед с облупившимся никелированным рулём, на котором отец возил картошку в мешках, несколько пар лыж, лопаты, топор-колун и обычный топор. Там же отец хранил свои вещи для турпоходов: резиновые сапоги, ветровку, палатку в коричневом брезентовом мешке, закопчённый чайник. В центре сарайки зиккуратом выстроились три маминых сундука, зелёные, обитые жестяными лентами: огромный, на нём можно было спать, если подстелить телогрейки и тулуп, второй средний, а третий маленький. Там хранились старые одежды, коврики, не подшитые дорожки, в маленьком — инструменты. Рядом стоял ларь с мешочками муки, сахара и крупами. На полках — сломанные утюги, чайники, кастрюли, вёдра, бидоны и консервные банки с гвоздями. Всё, что в доме ломалось, выходило из строя, не выбрасывалось, а приносилось в сарай на вечное хранение. К примеру, очень много обуви, резиновых и кирзовых сапог, рваные китайские кеды братьев «два мяча», боты «прощай молодость», сандалии пионерские, лаптей только не хватает. Стопки журналов «Работница», «Здоровье», «Знание — сила», «Техника — молодёжи», «Крокодил» и даже редкий журнал «Рабоче-крестьянский корреспондент». На этот журнал подписали отца в школе в качестве награды за успехи на педагогическом поприще. Коробки с пыльными мешками, верёвками, дырявыми вязаными ковриками, кепками, рядом «гаги», коньки на ботинках, сваренные из железных прутьев кустарным способом санки, запчасти велосипедов, насосы, на гвоздях висели плащ-палатка отца, два плаща «болонья», огромный жёсткий тулуп, три ватника, удочки и старый матерчатый зонтик с деревянной ручкой. В картонной коробке лежали новогодние игрушки, переложенные ватой: стеклянные шары, фонарики, плоские картонные фигурки животных, раскрашенные «серебрянкой», бусы, звезда наконечная, самолётик из стеклянных палочек и бусин, дождь из фольги, бахрома. Рядом с коробкой — старая крестовина для ёлки. В углублении, куда вбивали ствол, я увидел сухие еловые иголки, с какой ёлки они осыпались, какого года?