И где тут разобрать, отчего кружилась голова — от голода или от любви. Помню только, что я обеими руками оперся о печь, чтобы не упасть.
Оглянулся — Леля стояла на пороге, сзади освещенная луной. Вокруг головы тонкий венчик сияния. Лунный свет мягко, но отчетливо нарисовал каждую линию тела.
А на полу дергалась моя изломанная тень.
Подплясывало пламя, и тень моя подплясывала.
Мы обнялись.
Тут я понял, как страшно было Леле идти, как она любит меня.
И чтобы доказать ей, что я ее люблю нисколько не меньше, я поставил на стол котелок с дымящейся заварухой.
До сих пор помню его. Мятый, закопченный…
Из него валил пар с пронзительным запахом съестного…
— Что это? — брезгливо спросила Леля.
Мне показалось, что я ослышался.
— Ешь, — не сказал, а приказал я.
— Ешь? — недоуменно и обиженно переспросила Леля. — Эту гадость? — И рюкзаком отодвинула от себя котелок. — Я достала картошки…
Котелок упал на пол.
Лунный свет безжалостно освещал горькую картину — дымящаяся заваруха расплылась по полу, стекая в щели.
Преодолев тошноту и головокружение, я широко расставил ноги, чтобы не пошатнуться. Правая рука набухла. Но я не ударил Лелю по презрительно искривленным губам.
— Ты что? — испуганно прошептала она. — Это же ерунда… — Она обняла меня, прижалась и зашептала: — Люблю… очень… Насовсем…
Оттолкнуть ее у меня не было сил. Я опустился на пол. Есть я уже не хотел. Но я не имел права позволить погибнуть заварухе.
Леля села рядом. Она гладила меня по голове и что-то говорила.
А я ел, заставлял себя есть заваруху.
И жалел, что мама далеко.
У Елены, Витькиной сестры, были рыжие волосы, да не просто рыжие, а невероятно рыжие, такие, что я ни с чем не могу сравнить их цвет.