— За что? Что я им сделал? Что я им сделал?
Такое бывало с ним не раз. Пока лицом к лицу с противником, с "загонщиками", он — сама выдержка, твердость, спокойствие. Как он держался все шесть (или даже восемь) часов на суде! Напряжение в зале становилось таким ощутимым, что трудно было дышать. Кому-то уже сделалось плохо. Какой-то немолодой человек на реплику судьи "Бродского защищают только такие же тунеядцы, как он сам" — не выдержал и закричал: "Это Маршак и Чуковский — тунеядцы?!" Дружинники вытащили этого человека из зала.
— Я вижу, в зале кто-то ведет записи, — сказала судья с угрозой.
— Она! Она все время записывает! — закричали какие-то тетки, указывая на журналистку Вигдорову.
Дружинники двинулись к "нарушительнице", но люди, сидевшие в ряду, молча сомкнулись и не пропустили их. И посреди этого невероятного нервного напряжения Бродский сохранял самообладание и чувство собственного достоинства — будто речь шла не о его судьбе.
Но, оставшись наедине с собой или с близкими, он снимал запоры. И чувства захлестывали его, как прорвавшаяся река. Он не пытался бороться с ними. Каким-то инстинктом он понял очень рано, что, если подавлять свои чувства с утра до вечера (а силы у него на это были), они умрут. И ты незаметно станешь таким же бесчувственным чурбаном, как судья Савельева, как дружинник Лернер.
Прошел час — а Бродский все не мог успокоиться. Несколько раз он пытался звонить по разным телефонам в Москву — безрезультатно.
Время от времени он порывался снова ехать в аэропорт — и будь что будет!
— Плевать я на них хотел! Чем они меня испугают? Тюрьмой? Психушкой? Это я все уже хавал! И ничего — выжил...
Я не пытался его отговаривать. Я только сказал, что, если его арестуют на трапе самолета, в Москву он точно не попадет.
— Давай сделаем так: ты оставайся пока здесь, а я съезжу в аэропорт еще раз и погляжу, что там происходит. Если замечу наших новых знакомых, мы меняем диспозицию и вечером едем на Московский вокзал. Если их нет — звоню сюда, и ты приезжаешь.
Постепенно мне удалось уговорить его на этот план.
По дороге в аэропорт я пытался вспомнить какой-нибудь полицейский роман, который помог бы мне проникнуть в психологию пинкертонов. Личного опыта отношений с КГБ у меня тогда почти не было — только рассказы друзей, какие-то кусочки из передач западного радио. Но даже сегодня, оглядываясь назад, я не уверен, что могу убедительно объяснить весь этот эпизод.
Ясно, что в Ленинграде, как и во всей стране, проходила постепенная смена аппарата, как это всегда бывает при смене партийной верхушки в коммунистическом государстве. Ясно, что Бродского арестовали и судили хрущевцы, а в 1965 году их вытесняли с руководящих постов брежневцы. Но волюнтаризм был объявлен порочным — поэтому для виду каждый раз нужно было указать на "промахи" снимаемого руководителя. Если борьба за реабилитацию (или хотя бы помилование) Бродского, которую вели в Москве влиятельные заступники, увенчается успехом, тогда все его дело можно объявить "промахом", вызвавшим ненужный международный скандал. И полетят в Ленинграде, посыпятся со своих мест важные партийные и полицейские шишки, которые приложили свою руку к этому делу.
Конечно, этим местным шишкам очень хотелось бы оставить приговор Бродскому в силе. А что могло быть лучше для этого, чем поймать его на нарушении режима ссылки? И быстренько добавить за это новый срок. Вот, мол, какой закоренелый преступник, этот ваш "окололитературный трутень".
Хорошо — но тогда зачем начальник из синей "Волги" так явно показал нам себя? Не лучше ли было незаметно доехать за нами до аэропорта и взять Бродского на трапе самолета? Или они боялись упустить "объект"? Или не были уверены, что едут за правильным подозреваемым, и таким грубым приемом пытались проверить? Проверили, убедились, что тот самый, но сами при этом "засветились" — разве такого у них не бывает? Да сколько угодно!
Для полноты картины можно сегодня даже выдвинуть такую версию: слежка направлялась брежневцами, чтобы отвлечь, отпугнуть Бродского от опасного шага. Но этот вариант уж слишком отдает сусальным кино про добрых шпиков. Не водилось за ними таких тонкостей.
Я бродил по лестницам и залам аэропорта. Вглядывался в лица. Ни парикмахерского начальника, ни прыщавого юнца, ни пропеченного дядьки нигде не было видно. Но, с другой стороны, если бы они решили устроить засаду, неужели торчали бы на виду? Вполне возможно, что меня-то они сейчас прекрасно видят через какое-нибудь свое двустороннее зеркало и с нетерпением ждут, когда появится второй — главный объект.
Я пошел к телефону-автомату. Нащупал в кармане двухкопеечную монету и "запустил ее в проволочный космос".
— Они здесь, — сказал я.
До сих пор надеюсь, что они там были и, значит, я не соврал Бродскому. Но если соврал — это было в первый и последний раз. Лучше уж соврать, чем дать им снова упрятать его за решетку. Казнил бы себя потом всю жизнь.
— Я поеду домой и вечером буду ждать твоего звонка. Обсудим трудовые победы железнодорожников и расписание поездов.