«А может быть, мелькнуло в его голове подозрение, а может быть, эти бляди что-то скрыли от меня? Я им сейчас сам позвоню!»
Он поднялся и с решимостью на лице, сменившей сияние, с каким он появился в зале, быстро вышел.
В этом месте я считаю необходимым дать кое-какие пояснения по поводу манеры выражаться нашего героя, особенно, что касается определений, которыми он всегда сопровождал имена и фамилии цитируемых персон. Было бы ошибочным полагать, что эти определения являются плодом продуманных умозаключений или достоверных личностных характеристик. Например, в последней приведенной реплике «…эти бляди что-то скрыли от меня…» сказанное явно относилось к Нинки и Сюзанне. Но любой, имеющий хотя бы слабое представление о ситуации в итальянском театре, знает, насколько нелепо толковать подобные выражения буквально.
Взять Тину Нинки. Многолетняя и беззаветно преданная Театру, глава его секретариата, она служила в нем практически с момента его основания, и никто, включая Маэстро, не мог похвастаться более длительным пребыванием в его стенах. По всем законам ее уже давным-давно следовало отправить на пенсию, но для нее власти сделали исключение. Никто не желал взять на себя неприятную обязанность хотя бы намекнуть ей на то, что пора бы и на покой. У кого-то даже родилась мысль об уходе с почетом — а для этого назначить ее директором театра, зная, что это ненадолго. Но у Маэстро это предложение вызвало прямо-таки аллергическую реакцию: для него это было подобно тому, как если бы кто-то предложил Богу Отцу разделить с ним его миссию! Таким образом, Старая Синьора оставалась символом Театра, несменяемой Весталкой, к сожалению, все менее дееспособной.
Кое-что из сказанного можно было отнести к Сюзанне Понкья, воспитаннице и преданной тени Нинки: пройдя все ступени административной лестницы, Сюзанна заслуженно стала правой рукой Нинки. Тонкая интриганка, пресекающая любую конкуренцию с чьей-либо стороны, эксплуатируемая эксплуататорша, она частенько засиживалась в театре и после окончания рабочего дня, вызывая восхищение много-терпением, с каким принимала на себя вспышки чувств Маэстро, как по телефону, так и въяве, то есть была человеком, целиком отдававшим себя работе.
Если вслушаться в дефиниции, которые Маэстро так щедро раздавал — с симпатией друзьям и с тяжелой антипатией к остальным, — его словарный запас представлял собой одну бесконечную сексуальную метафору, в большинстве случаев, как определил бы ее Фрейд: садоанального характера. И не было ни единого чувства, поступка, какого-либо действия или конфликта с повседневной реальностью, которые в его лексиконе не преображались бы в конфигурацию камасутровского толка. Например, выигрывая в карты, он говорил о партнере: «я оттрахал его в задницу». Стало быть, когда проигрывал сам, следовало понимать, что теперь партнер поступил с ним подобным же образом. Состояние тоски у него называлось «яйца щемит»; тягомотина переводилась как «за хер тянуть»; проявляемый кем-то интерес к какому-либо делу или поручению ассоциировался у него со страстным желанием «подставить задницу»; доброжелательность и человеческая расположенность трактовались как готовность «отсосать или вылизать»; пустомеля или многословный писатель — «ссыт себе на голову»; трус — «наложивший в штаны»; выпендривающийся актер — «горшок с дерьмом под крышку», а если кто-то Маэстро не понравился, то «пусть идет в жопу»; и т. д. и т. п. И тем не менее…
И, тем не менее, чего только не намешано в человеческой природе! Никто в мире не читал Леопарди или Монтале так, как Маэстро. Однажды, когда он читал на публике стихи Леопарди, постепенно понижая тон, кто-то с балкона крикнул уважительно и чуть слышно: «Громче!», — он остановился и, покачав головой, сказал, улыбаясь: «Дружище, ты, конечно, прав, но как можно произносить громко слова: „Покой объемлю мыслью — странный холод подходит к сердцу?“».
Ни Леопарди, ни Монтале никогда не были в Кибероне, в клинике Луизона Бобе, где взбитые протертые водоросли стоили 250 франков.
Покинув обеденный зал, Маэстро вошел в свои апартаменты, снял трубку и нервно набрал телефон театра. Сюзанны на месте не было. Он набрал домашний номер Нинки. Старая Синьора отдыхала.
— Чем занята? Спишь, как всегда?
— Чего?.. — спросила та, плохо соображая со сна.
— Я позвонил в театр, а Сюзанны нет.
— А где она? — спросила Нинки.
— А почем я знаю! Может, вышла перекусить! А вот где ты, мне известно: дома и спишь без задних ног! Несчастный мой театр! Я здесь дохну от тоски, пытаясь восстановить силы, чтобы хотя бы еще один годик волочь эту ладью, а вы там жрете от пуза и дрыхнете! Прекрасно! Молодцы! Большое вам спасибо! Продолжайте в том же духе!
Почувствовав, что проверенный фокус удался и комплекс вины вызван, он поинтересовался:
— Ты слышала об этой истории с «Добрым человеком из Сезуана»?
— Ну да…
— Ах, ну да! И что скажешь по этому поводу?
— А что сказать?.. Сказать нечего…
— Тебе нечего сказать?! Тебе все ясно?! Мне, например, ничего не ясно! За этим, мать их, что-то стоит! И тебе это известно! И Сюзанне тоже! Всем известно, только я один ничего не знаю, единственный в этом гребаном театре… Значит, ничего не хочешь мне сказать? Мне, старому мудаку, тебе больше нечего сказать, кроме того, что тебя все это устраивает?
— Джорджо, — простонала в трубку Старая Синьора.
— Что Джорджо? Почему тебя не волнует, что эти засранцы поставят «Доброго человека», да еще, быть может, в режиссуре Паниццы?