Так думали хозяин и хозяйка. Но и батрак не лыком шит. Джек Лондон меня захватывал, да и запретный плод, как известно, сладок. В воскресенье я купил в лавке электрический фонарик и стал читать, накрывшись с головой одеялом. Но такая уловка требовала затрат — надолго ли хватит батареи карманного фонарика!
После случая с «Анной Доротеей» керосиновой лампы уже не задували при моих ночных чтениях. Когда же Тынне, который до сих пор всегда был на Сяаренанге первым по изобретательности и по могуществу, перещеголял соседа, вызвав из города настоящего электрика, турбинный ветряк Тынне поднялся, считай, до облаков, и в каждую комнату провели провода, так что мне по ночам света вполне хватало.
Но на следующий год я в батраки к Тынне уже не попал. Может быть, я слишком уж вник в дело, а кто много знает, тому вырви глаз, говорит пословица. А может быть, из-за моего чтения по ночам. К Тынне подрядился новый батрак, хотя и не дурак выпить, но было известно заранее, что перебивать свой сон чтением он не станет.
Так-то вот еще за год до войны распробовал я у старого Юри Тынне, что такое электро, и получил у него понятие о боттенгарне. И нечего удивляться, что вскоре после войны я и на Ухте на своем дворе поставил мачту с ветряной турбиной. А через две недели такая же мачта стояла у колхозной конторы.
До чего же приятно было при подходящем ветре слушать шелест крыльев ветряка. В конторе и в доме председателя молоком разливался свет, и почти на каждом втором рыбацком дворе в Ухте жужжал под небом маленький двухкрылый ветряк. Их мастерили сами мужики, а динамо и аккумуляторы добывали почти задаром на материке в складах утиля, куда после войны свозили всякие механизмы. На многих разбитых танках, грузовиках и тракторах оставались невредимыми их электросердца, и теперь они пошли в дело и у нас, в Ухте, и в других поселках на побережье.
пели мужики на октябрьские праздники за кружками пива. «Залы» — было, конечно, преувеличением, потому что таких просторных и уставленных от пола до потолка всяким барахлом горниц, как у Юри Тынне на Сяарепанге, здесь не было ни у одной семьи. Лет сто или больше назад, правда, и здесь наскочил на берег большой корабль. Но деды нынешних ухтусцев не спешили ради спасения потерпевших рубить ванты. Во всяком случае, на Ухте следов такой помощи не осталось.
Что же касается песни за кружкой пива о том, что-де дома светлы, то в комнатах и впрямь света хватало, особенно осенью, в ветреную погоду. Зимой же, когда неделями погода стояла ясная, тихая, аккумуляторы садились, лампочки едва теплились, а то и угасали вовсе. Тогда-то и зашел ко мне мой тесть, старый Кибуспуу, и принес, ухмыляясь в бороду, канистру с керосином — и подарок… То ли просто по небрежности, а может быть, и потому, что я чересчур уверовал в свой ветряк (в те-то годы, когда я батрачил у Тынне, по целым неделям свистел ветер), у меня в посудине керосина осталось на донышке, и мне волей-неволей пришлось с благодарностью принять подарок.
Потом, конечно, опять задул ветер, и, конечно, снова вспыхнули нити лампочек, но моя неколебимая вера в ветряк пропала. Ежели б ветер дул день и ночь с одинаковой силой, дул месяцы и годы, то, понятно, не было б лучшего приспособления, чем ветряная турбина, и силой ветра можно было бы «гнать» электричество, как это делают на полноводных реках с помощью воды. Но от ветра не жди чувства меры. Мотор разумен, когда его держит рука моториста, и мы приладили лодочный двигатель в сарае колхозной конторы на козлах — подзаряжать аккумулятор в помощь ветру. Но весной, когда вокруг Ухты сошел лед, каждой лодке нужен был мотор, и на пристани не осталось ни одного на подмогу нашим ветрякам. Никто уже не хотел плавать под парусом, и когда сыну Лийзи посчастливилось выхлопотать в городе два мотора, те сразу же пошли в дело — на лодки.
Чайки взвизгивали над плетнями какуамов, лодки ломились от серебряных сосулек салаки, — где уж тут думать о ветряках? Дни удлинялись, дело шло к лету, солнце палило, как никогда ни одна лампа от ветряка. А каких-то два сумеречных часа в сутки рыбак спит без задних ног, никакого света ему и не надобно.
Наше лето недолгое, на Ухте, понятно, тоже. После Янова дня любовный пыл салаки сошел, тут пришлось вынуть какуамы и расстелить их на траве. Женщины швыркали косами между кочками, запасая сено, окучивали картошку; председатель с двумя бригадами и четырьмя боттенгарнами поплыл под Каави и Мынту на лов угря, надеясь, что если с угрем в третьем квартале повезет так же, как с салакой во втором, то осенью на колхозном правлении он выступит с предложением купить большой мотор, чтобы в Ухте наконец был надежный свет. Но, к сожалению, угорь подвел, да к тому же еще сентябрьский шторм порвал несколько сетей, и, возвращаясь осенью в Ухту, не решился председатель, то бишь я, сын Лийзи, ввиду провала лова угря и заикаться правлению о покупке большого мотора.
Тут и случилась эта история, о которой я рассказал тебе, Ааду, на пристани Виртсу, ожидая парома, и которую теперь, сидя здесь под Ригой в ледовом плену, собираюсь закончить на бумаге.
Однажды утром в густой туман, когда председатель (странно, перо никак не хочет писать «я», будто не я сам был тогда главным действующим лицом, а кто-нибудь посторонний), ну так вот, когда председатель однажды в ноябрьское утро озабоченно взглянул на флюгер — едва различить было сквозь густой туман розу ветров, и стрелка лениво замерла между S и W, — вдруг загорланил петух в сарае.
— Вот сатана, — зло выругался председатель, сам не зная почему, ведь ничего ему петух плохого не сделал. Потом взгляд председателя устремился к крыльям ветряка, которые вот уже несколько суток подряд не шевелились, он тяжело вздохнул и направился вдоль западного берега островка в сторону рыбопункта. На полпути его ухо (чертово перо, ведь надо было бы написать «мое ухо») уловило звуки говора и всплески весел. Пройдя немного, он увидел ялик, в котором один человек греб, а другой отталкивался, сидя на корме. Лодчонка коснулась дна, гребец положил весла, спрыгнул в высоких сапогах в воду и стал вытаскивать лодку на берег. Слез в воду и другой. Он-то и заметил меня. (Вот наконец я и одержал верх над пером, написал «меня», а не «председателя».) Чужак не поздоровался, что-то спросил, но я ни шута не понял. Потом он повторил вопрос по-русски, а затем на ломаном эстонском языке:
— Хде есть? Хде мы есть?
— На Ухте. На острове Ухта, — ответил я.
Я тоже взялся за борт лодчонки, и мы вытащили ее на сушу. В ту же минуту я услышал рев рынды. Туман был густой и волглый, как отсыревшая вата, такого не прорежет крик самого заливистого петуха. Значит, и корабль, подавший сигнал, был где-то недалеко.
— С траулера? — спросил в свою очередь я, догадываясь об этом по одежде людей и по лодчонке.
Затем разговор пошел по-русски, который они, латыши, и я, прошедший войну, коверкали примерно одинаково. Из-за неисправности компаса их траулер наскочил на мель. При передаче рыбы волна ударила траулер о борт матки и сбила магниты. Капитан, моторист и тралмейстер остались на судне. Слышишь, бьют в рынду?
— Своим ходом не сойдете? Какой у вас мотор?
— «Букаву-вольф». Сто пятьдесят сил.
В тот же миг в моем воображении вспыхнули лампы во всех домах Ухты. «Букаву-вольф», сто пятьдесят сил! Вот бы такой в Ухту! Я этого не сказал, да и мысли мои были нечетки, только шелохнулось что-то в голове.
Тут-то все и началось.