Пауль Куусберг - Эстонская новелла XIX—XX веков стр 74.

Шрифт
Фон

Кроме всего прочего, Нээро был благородным псом. Он никогда не обижал собак поменьше, тогда как противник его мог быть сколь угодно велик. Если какой-нибудь маленький песик наглел сверх всякой меры, Нээро мог его разок и куснуть, но не более того. Или же опрокидывал наглеца на спину, ставил на него лапу и смотрел на меня словно бы с улыбкой, словно бы желая сказать: «Ну что с эдаким дурачком делать!»

К тому же Нээро был умным. Я не научил его ничему ненужному и бесполезному в жизни, разве что сидеть, да и то когда был еще совсем мальчишкой. Нээро обучился всему сам, он умел читать мысли, у него были свои наблюдения, тонкие и точные, по которым он угадывал мое настроение и предугадывал намерения. Сотни незначительных жестов, которые человек и сам-то уже не замечает, были подвластной ему областью, где он почти безошибочно ориентировался. И моя мимика тоже была для Нээро открытой книгой. Он мог долго смотреть мне в лицо и реагировать на малейшее движение в нем. Если я делал смеющееся лицо, Нээро вилял хвостом. Делал злое — он поднимал лапу. Сдвигал в задумчивости брови — морда Нээро принимала выражение напряженного и мучительного внимания, беспомощного стремления понять меня.

Однако я не думаю, что отношение Нээро к моим настроениям было обусловлено единственно его внимательностью. Собаки — воплощение обоняния, а эманация человека наверняка варьируется в зависимости от его настроения. Человек в минуту веселья может бомбардировать тонкое обоняние собаки мириадами живительных атомов радости, тогда как грустя или гневаясь, наполняет окружающее пространство гнетущими испарениями и заражает ими даже людей с чуткими нервами.

Раз и мне в моей жизни довелось быть очень печальным и пришибленным, и такое состояние тянулось долго. Нээро все это время был со мною деликатно сдержанным. Он, правда, находился неотлучно при мне, сопровождал меня во всех моих пеших прогулках, но, вопреки обыкновению, не делал даже попыток развлечь меня погоней за птицами и зверьками. Только вопросительно смотрел в мою сторону, если поблизости взлетала стая серых куропаток, а на белку лишь два-три раза тявкнул, словно бы для порядка. Когда же я присаживался на что-нибудь и молча грустил, Нээро подходил ко мне, глубоко заглядывал в глаза, просительно гладил лапой, — казалось, будто он хочет произнести слова утешения. Именно так я его и понимал, и был потрясен этим сопереживанием. Но, весьма возможно, мольба Нээро имела лишь такой смысл: «Не можешь ли ты вернуть себе твой прежний запах? Теперешний мучает меня». Что, впрочем, право же, совершенно одно и то же. Просто-напросто сказано на другом диалекте.

Как обозначается на собачьем диалекте понятие «ужас», я, разумеется, знать не могу. Однако чувство ужаса было знакомо Нээро и проявилось не только в тот момент, когда я инсценировал собственную смерть, и в еще большей степени возле трупа Ирми, но также и при одном проведенном мною забавном опыте. Однажды Нээро дремал на лужайке под окном и время от времени щелкал зубами, отгоняя мух. Возле него, в траве, валялся обломок палки. Мне пришло в голову посмотреть, как поведет себя Нээро, если палка зашевелится словно бы сама по себе, без постороннего участия. Я вышел из дому, привязал к палке черную нитку, длинную и тонкую, и, вернувшись в комнату, сел к окну. После того как Нээро вновь некоторое время побыл в одиночестве и, отвлеченный щебетанием птиц в небе и жужжанием в траве пчел и всяких других насекомых, позабыл о моем к нему визите, я тихонько подергал за нитку. Палка чуть сдвинулась с места, Нээро поднял одно ухо. Я дернул снова. Палка задвигалась заметнее.

И тут Нээро поднялся. На его морде вновь появилось уже знакомое мне выражение мрачной гадливости, у Нээро чуть ли не горб вырос на спине от ужаса, и пес стал медленно уходить, затем еще раз обернулся и поспешно с виноватым видом затрусил прочь и скрылся за углом дома.

Излишне было бы предполагать, будто он решил, что видит какую-нибудь гадюку. Гадюки были ему слишком знакомы. Он не одну из них затрепал на покосе; не удерживало его и то, что однажды морда у него раздулась, словно чурка, даже глаза заплыли. Гадюка его не испугала бы. Но палка, которая двигается сама по себе, — это была жуть, это была дьявольщина, это было привидение средь бела дня, и шерсть у Нээро поднялась дыбом.

Я вышел из дома, свистнул Нээро и приказал ему принести палку. Он, разумеется, послушался, но, прежде чем принести мне в руки, недоверчиво ее понюхал. Когда же я кинул палку подальше, всякая связанная с нею дьявольщина в глазах Нээро исчезла, и он преспокойно изгрыз ее в щепки. Однако обнюхал то место на земле, где прежде лежала палка.

В сущности, чувства Нээро были не многим тоньше, чем у прочих псов, и его ни в коей мере нельзя считать чудо-собакой, но моя общность с ним поддерживала во мне постоянный интерес к нему и желание следить за его возможностями, благодаря чему я и сумел несколько глубже проникнуть в духовную жизнь этих четвероногих. Наука до сих пор не смогла разрешить вопрос, каким образом собаки узнают о том, что где-то в данный момент у кого-то из их соплеменниц — время цветения. Точно так же, как разрешить сомнение, достаточно ли тонко собачье обоняние, чтобы на расстоянии нескольких километров учуять, где именно звучат цимбалы и трубы.

Я думаю, что собаки слышат это. Нээро, бывало, сидит вечером возле крыльца, уставившись в сторону болота, одно ухо торчком, тявкнет разок и вновь прислушивается. И откуда-то из дальней дали до него долетал ответный лай; мне думается, в такое время голоса у собак меняются, разумеется не настолько, чтобы человеческое ухо уловило эту незначительную разницу. Но слух собаки намного тоньше. И Нээро мог внезапно исчезнуть. В таких случаях он терял интерес ко мне, первобытный зов был сильнее него. Как-то раз, вернувшись, Нээро долго болел. Тело его было в сплошных ранах, в глазном яблоке зияла дыра, и он ослеп на этот глаз. Вероятно, их было много, и они были намного сильнее — его противники. Количество же и тяжесть ран на теле Нээро свидетельствовало об упорном, долгом и отчаянном сопротивлении, — ведь он никогда не спасался с поля битвы бегством.

Но иной раз и не требовалось зова издалека, иной раз и дома распускались бутоны, и дальние гости жаловали к нам. Мне это не доставляло удовольствия, мне претило видеть возле дома псов со всей округи. Именно поэтому должна была умереть Ирми. Но взамен Ирми в дом привели Минку. То-то насмотрелся я на собак, больших и маленьких, дворняжек и шавок, — и Нээро был не в состоянии всех их перекусать.

Среди псов попадались смелые и упрямые, Минка относилась к ним приветливее, чем к прочим. И всегда находился какой-нибудь поэт, который платонически пол о любви и чистых чувствах в хвосте свадебной процессии и, тремолируя, печально пощипывал мандолину. Этот аккомпанемент игре более сильных, без сомнения, ласкал слух Минки, ей нравилась придворная музыка, — ведь Минка была в этот момент королевой. Но сам музыкант так и оставлялся в роли платонического вздыхателя.

Минка была вельможной дамой, которая снисходила до любви с пресыщенным и словно бы усталым безразличием. Вокруг же нее велась эта смехотворная игра, гротескная, а порою и жуткая своей общепараллельностью. Галантерейное обхождение, картинные позы, поднятые торчком, точно штандарты, хвосты, шеи, длинно изогнутые в рыцарском поклоне, словно бы гарантирующем доблестную защиту и ношение на руках, завлекательная поступь, обольстительные взгляды и призывы к играм на травке — все это с ужасающей похожестью варьировало уже знакомое и свидетельствовало о взаимосвязанности форм и проявлений любви в природе. Вульгарные и пошловатые попытки добиться взаимности перемежались с искони свойственной мужскому полу самоуверенной грубостью, отвергающей принятые уловки обольщения. Налицо были даже первобытные зачатки танцевального искусства, породившие кокетливые на менуэтов и пружинящие прыжки в этом долгом и жутком полонезе.

Минка была дамой, окруженной множеством поклонников, у Минки это имелось — sex appeal, и за нею тянулся длинный шлейф ревности, восхищения и соперничества всяческих достоинств. Ибо Минка не принадлежала к той редкой разновидности собак, которые даже привлекли внимание науки способностью выбирать себе пару и в своем инстинктивном стремлении к моногамии гонят прочь остальных претендентов. Минка была совершенно заурядной собакой.

И вот я увидел Нээро в его любви. Он ни на шаг не отходил от Минки. Когда Минка ложилась в прачечной перед устьем печи, Нээро пристраивался рядом, так тесно привалившись к ней боком, что это стремление прижаться было не менее выразительным, чем у какой-нибудь молодой парочки, гуляющей по берегу озера во время майского цветения. Так они спали, и этот сон был словно прекрасное стихотворение о согласном биении сердец, журчании крови в жилах и неколебимой преданности.

Неколебимой преданности — со стороны Нээро. Ибо для Минки Нээро был лишь одним из многих. И на его морде залегли глубокие борозды, признак тревоги. Они утомляли его бдительность, они истощали его силы — все эти конкуренты. Он схватывался с одним, но этот момент использовал другой, — не мог же Нээро удержать на расстоянии всех соперников одновременно. И следы страдания на его морде становились все глубже, я думаю, что от этих переживаний и разочарований у него раз за разом прибавлялось седых волос.

Внезапно Нээро вновь вспомнил о моем существовании. Он подошел ко мне с виноватым видом и стал гладить лапой. То ли просил прощения, то ли звал на прогулку, я этого так и не понял, может быть и то и другое разом. Мы отправились прогуляться, и Нээро, отыскав какой-нибудь след или мышиную норку, смотрел на меня радостно-вопросительно, пытаясь угадать, согласен ли я с его действиями. Я был согласен, и нам снова было хорошо.

Нээро обладал тонким слухом, различал отдельные слова в человеческой речи и придавал им соответствующее значение. Как часто я испытывал его — разговаривая с кем-нибудь, употреблял длинные фразы, в которые вставлял слово «заяц», или «белка», или «крыса», или «свинья», или «хорек». При этих словах Нээро мгновенно настораживался, уши его вставали торчком, глаза оживлялись возбуждением. Он был готов куда-то мчаться сломя голову, кого-то преследовать, хватать, вступить в бой. Я говорил как можно монотоннее, без акцентирования, но эти слова никогда не пролетали мимо его ушей.

Я не раз повторял этот опыт и в то время, когда Нээро был погружен в сон. Всех домашних поражала такая тонкость слуха. Нээро мог безмятежно спать возле печки под тиканье часов, монотонные разговоры и жужжание материнской прялки. Но стоило мне самым обыденным тоном произнести слово «заяц», как Нээро вскакивал на ноги, преисполненный любопытства. Правда, я не знаю, не были ли для него слова «заяц», «крыса», «белка» синонимами, обозначающими вообще нечто такое, за чем надо гнаться. Но «свинья» была понятием определенным, так же как и «кошка». Однажды я помянул во дворе при Нээро свинью, хотя кроме нее тут же находилась и чужая кошка. Нээро видел обеих, но кинулся на свинью, которая топтала гряды, хотя кошка, конечно же, интересовала его больше, чем такое будничное животное, как вечно лезущая в огород хрюшка.

То, что собаки догадываются о времени отъезда хозяев, в сущности никакое не чудо. Упаковка вещей, а возможно, и эманация боли разлуки могут обострить их внимание. Нээро в таких случаях залезал под кровать и не желал ничего видеть. Когда меня отвозили в школу, он выходил провожать, несмотря на запрет. Тайком бежал следом за телегой, затем останавливался на бугре возле шоссе, и его черный силуэт еще долго виднелся на фоне неба.

Но как он догадывался, что за мною собирались поехать, — это понять сложнее. В конце концов я перестал удивляться тому, что Нээро встречал меня на бугре возле дороги и с безудержным, похожим на плач воем и визгом вскарабкивался по колесам на телегу, где принимался шумно лобызать меня и легонько покусывать, словно на мне блохи и он должен быстро-быстро меня от них избавить.

Я не хочу больше говорить о Нээро! Да и что особенного можно сказать о собаке? Он состарился, почти совсем ослеп, в костях у него была ломота, и он много спал. Собаки редко живут долее четырнадцати лет. Нээро прожил семнадцать. Когда он уже почти ничего не видел, он еще раз порадовал меня. К дремлющему на солнышке Нээро подошел злой гусак и ущипнул его. Спросонья Нээро не понял, кто или что его мучает. Когда же единственным мутным глазом разглядел гусака, от того лишь перья полетели. Нээро пустил в ход свои стершиеся больные зубы и еще раз показал, кто, собственно, здесь хозяин.

Ваша оценка очень важна

0
Шрифт
Фон

Помогите Вашим друзьям узнать о библиотеке

Похожие книги