Через четверть часа лошадь была поставлена у коновязи перед корчмой, спина ее покрыта одеялом и на морду надета сетка с сеном. А старики быстро зашагали к церкви.
Но скоро они заметили, что опоздали: служба уже началась. На церковном дворе возле лошадей стояло лишь несколько человек, а из церкви неслись звуки органа и пение. От какого-то крестьянина они узнали, что сегодня после службы на эстонском языке будет еще немецкая проповедь, поэтому служба и началась раньше, чем обычно.
— Говорила я тебе — погоняй лошадь! Но куда там, тебе лошадь милее, чем проповедь сына! — с горьким упреком прошептала хозяйка Соонисте.
По лицу старика было видно, что он и сам раскаивается, что так берег лошадь. Он пытался оправдаться лишь тем, что проповедь-то еще не началась.
— Да, но проберемся ли мы теперь к кафедре! — продолжала ворчать Мари. — А посидеть-то уж вовсе не придется!
— К кафедре мы проберемся, положись на меня, — утешал, ее Михкель. — Держись только покрепче да лезь вперед.
Из-за плохой погоды в церкви было не очень много народу, чего опасалась Мари. Свободного места на скамьях они, правда, не нашли, но к кафедре пробрались без труда. Служба в алтаре, как видно, уже кончилась, прихожане пели молитву, а за ней должна была начаться проповедь.
Старики на коленях, с дрожащими губами, прочли «Отче наш», несколько раз глубоко вздохнули и, вымокшие, замерзшие, с трудом поднялись, чтобы по номерам, обозначенным на черных досках, найти в молитвеннике ту песню, которую сейчас пели.
Но они были так взволнованы, что долго не могли найти слова песни, а когда это наконец удалось старику и он отобрал молитвенник у дрожащей старушки, то оба запели не в лад друг другу и остальным прихожанам. Сами они этого не замечали. Не понимали они и слов песни. Разум и чувства их были прикованы к одной и той же мысли: наш сын — пастор, и мы сегодня впервые услышим его проповедь! Эта мысль так властно, так бурно звенела в их душах, что звон этот покрыл все остальные звуки — орган, пение прихожан и собственное их пение.
Они действительно впервые слышали проповедь сына, потому что молодой пастор после окончания университета провел свой первый, испытательный год в далеком приходе и так же далеко служил потом помощником пастора. Однажды Михкель попросил старого пастора в своем приходе, чтобы тот как-нибудь пригласил его сына сказать проповедь. Но этот пастор был немец, он не любил пасторов-эстонцев. Он ответил Михкелю, что неприлично, если сын здешнего крестьянина произнесет проповедь вместо него; это, сказал он, понизит уважение прихожан к духовному сословию. Он не внял смиренной просьбе Михкеля, хотя тот и был церковным старостой. Михкель считал, что господин пастор просто завидует. Ведь он не раз высказывал недовольство тем, что Михкель хочет выучить своего сына на пастора. Он говорил, что крестьянское сословие не должно карабкаться выше другого, — это, дескать, гордыня, за которую бог не преминет наказать. И уж если Михкель не хочет, чтобы сын его оставался крестьянином, то пусть отдает его в учение к городскому ремесленнику или купцу.
Упреки эти, обращенные к Михкелю, были несправедливы. Михкель вовсе не принуждал сына становиться пастором, сын желал этого сам. Михкель только уступил и согласился, тем более что сынок Яан проявил удивительное усердие в школьных занятиях и учителя горячо советовали отцу дать ему высшее образование. Достатка у Михкеля хватало. Да, конечно, мечта сына скоро пустила корни и в душах родителей, его цель стала и их целью. Они не уставали мечтать о той прекрасной, возвышенной минуте, когда их сын в длинной черной рясе с белым нагрудником будет стоять на кафедре и оделять грешников духовной пищей. А знакомые станут шептать с удивлением и завистью: «Это сын Соонисте!» Они дождаться не могли, когда в конце концов настанет этот радостный час.
Теперь он настал…
Спели последний стих. Дверь ризницы раскрылась, и оттуда вышел молодой пастор. Медленными, размеренными шагами, опустив глаза, взошел он на кафедру. В то время как орган, сыграв хорал, исполнял маленькую концовку, пастор склонил свою белокурую голову и помолился.
Как только появился пастор, старикам показалось, будто церковь наполнилась необыкновенно ярким светом. Толстые свечи перед алтарем, казалось, запылали ярче; распятый Христос на потемневшей алтарной картине, Иосиф, Мария и благочестивые жены, плакавшие возле креста, словно пробудились к жизни и смотрели на молодого пастора, благословляя его. А помещичьи гербы и серебряные мемориальные пластинки на запыленных степах и колоннах засверкали, будто их только что отполировала невидимая рука. Церковь словно озарилась отблеском святости, торжественного благочестия. Если бы сейчас пролетел ангел, Михкель и Мари ничуть бы не удивились.
Молодой пастор медленно поднял лицо, обрамленное желтоватой бородкой, обвел глазами прихожан, раза два кашлянул и открыл рот. Проповедь началась.
Мария и Иосиф, изображенные на алтарной картине, не могли более проникновенно взирать на распятого Иисуса, чем Михкель и Мария взирали на своего сына, стоявшего на кафедре. Глаза их так и впились в него, ловя каждое слово, слетающее с его губ. Словно сладкая музыка из иного мира, звучал в их ушах его голос. Они боялись дышать, а когда старику случилось кашлянуть, старушка с упреком взглянула на него. Как прекрасно он говорил! По их мнению, ни один пастор не произносил подобной проповеди. Ему должны были внимать все, проповедь его должна была смягчить самое черствое сердце, выжать слезы из всех глаз! Поэтому гнев вспыхнул в душе Мари, когда она заметила двух женщин, шептавшихся друг с другом во время проповеди, а в другом месте — трех девушек, которые, сдвинув головы, потихоньку смеялись. Михкеля, в свою очередь, рассердило то, что некоторые дремали на своих скамьях. Во время проповеди их сына люди осмеливаются шептаться, хихикать и дремать! Как грешен, как невежествен мир!
Молодой пастор в своей сегодняшней проповеди много говорил о долге детей по отношению к своим родителям. Поводом к этому явился случай, который произошел в его приходе. На этих днях к пастору явился один семидесятилетний старец и со слезами на глазах пожаловался ему, что сын и сноха, которым он уже при жизни передал хутор и имущество, бьют его и морят голодом. Он просил господина пастора усовестить их и напомнить про сыновний долг — может быть, это исправит дурных детей. Конечно, пастор это сделал, а кроме того, решил наказать неблагодарных тем, что всему приходу поведал об их греховности и злобе. Он рассказал это так проникновенно, что все прихожане были растроганы, а многие женщины плакали. Больше всех, конечно, мать пастора. Да и у отца увлажнились глаза. Старики сквозь слезы взглянули друг на друга, и их сияющие глаза говорили: «Этот пастор, который так говорит, наш сын, наш замечательный сын!»
Продолжая развивать тему четвертой заповеди, искусный проповедник заговорил и о других случаях неблагодарности по отношению к родителям. Правда, говорил он, детей, которые бьют своих родителей и морят голодом, слава богу, не так уж много. Но разве мало таких, и именно в наши дни, которые истязают своих родителей, так сказать, духовно и в том же смысле подают им камень вместо хлеба! Разве мало таких, которые начинают презирать своих родителей, когда они сами поднялись выше — получили образование или стали жить в достатке, причем поднялись именно благодаря помощи родителей. Разве мало таких, которые вместо уважения и благодарности бывают с родителями горды и заносчивы и даже отрекаются от них, как когда-то Петр отрекся от Спасителя!.. Словом, проповедь была очень ко времени и метко била в цель. Об этом говорила глубокая тишина, царившая в церкви во время проповеди молодого пастора, об этом говорил приглушенный плач прихожан.
Богослужение кончилось.
Пожилые супруги, отец и мать пастора, словно пробудились от сладкого сна, когда орган умолк и прихожане направились к дверям. Старуха вытерла платком мокрые глаза, подняла на старика сияющий взор и прошептала:
— Как это было прекрасно! Не евши, на голодный желудок, а все же с радостью слушала эту проповедь!
И отец ответил, причем нижняя губа его странно задрожала: