Кроме этих двух, была у нас еще одна «разумная игра», которую называли «Танец в раю, трепка в аду!». Выбирали двоих играющих, и они тайно договаривались между собой, кто из них ангел, кто черт.
Ангел и черт брались за руки и образовывали арку, под которой другие игроки проходили гуськом. И пели:
Тут ангел и черт быстро опускают руки и задерживают попавшегося игрока.
«К кому пойдешь?» — спрашивают у него.
Он должен сделать выбор. Но он не знает, кто ангел. Смотрит то на одного, то на другого. Оба уговаривают его: «Иди ко мне, я ангел! Иди ко мне, я ангел!»
Но ведь известно, что один из них черт.
По каким-то признакам — или по интуиции, или на «авось повезет» — играющий выбирает одного из них и остается возле него стоять.
Вновь проходят дети под аркой, и так пока все не сделают выбора. Тогда наконец выясняется, кто есть кто. Ангел устраивает своей компании «танец в раю» — они берутся за руки, прыгают и скачут, напевая: «Танец в раю, танец в раю!» Черт же устраивает «трепку в аду» — бьет их, треплет, раздает подзатыльники и кричит при этом страшным голосом: «Трепка в аду, трепка в аду!» Игра эта грубоватая, но зато очень увлекательная.
Играли мы еще в лапту, в «палочку-выручалочку», в «Последняя пара, выбегай!» и в другие подобные им игры; и дедушка все их знал.
Иной раз взрослые наблюдали за нашими играми и всегда требовали, чтобы мы строго придерживались «установлений», то есть правил игры, а также исполняли все стихи, чтобы у дела были «вид и толк». Ведь многие из наших игр с песнями с таким же успехом можно было бы назвать песнями в сопровождении игр.
Меня изумляла наблюдательность дедушки. Остановится, бывало, на мгновение в воротах и пойдет себе дальше, но ему уже известно, если кто-нибудь из детей нарушил «закон игры». Однако дедушка не спешил делать замечания и выговаривать нам, нет, он был мастер поддеть тонко, исподволь. Иной раз приступал к делу за обеденным столом — дескать, что ты за игрун такой, неумеха, и так далее…
Дедушка умер, когда ему было немногим более восьмидесяти. Мы провожали дедушку на Пейдеское кладбище, в пяти верстах от нас, по длинным, с разъезженными колеями проселкам. Телега впереди нас то и дело грохотала и дребезжала, наезжая на камни. Мучителен был этот путь. Но образ дедушки в моей памяти остался светлым. Проходя через деревню, женщины во главе с тетей Эмми пели:
Впервые я поняла, как уместна в таких случаях эта песня. Я от всей души желала дедушке райского блаженства, в которое он так твердо верил, хотя сама-то я уже давным-давно потеряла эту детскую веру. Когда же мелодия замирала и вновь наступала тишина, в моей памяти возникали иные картины и иные песни. Дедушка сажал нас на колено и подбрасывал, как на лошади:
Движемся все дальше по ухабистой дороге. У провожающих скорбные лица и опущенные плечи… Из глубин памяти всплывает еще одна песня:
Неужели навсегда все потеряно?
…Если это ко благу клонится народа, пусть и честь и смерть восстанут предо мною: я глаз своих не отвращу от них. Да ниспошлют мне боги столько благ, насколько к чести жаркая любовь в душе моей страх смерти превосходит!
Это было не открытое море, а пролив шириной в несколько десятков миль, и в ясные летние дни можно было различить его противоположный берег. Под ненадежными водами скрывались мели, рифы, огромные валуны, истлевшие остовы кораблей, погибших во времена Ганзы и Северной войны, корпуса железных судов и обломки сбитых самолетов, кости людей, которых после неравного боя поглотила зеленая мгла пролива.
Это подводное царство пронизывали переменчивые течения — то в одном направлении с волной и ветром, то наперерез им, то навстречу. Пролив был своенравен, как бывают своенравны только проливы. Никогда нельзя было предугадать, каково будет в нем движение льда, в какое время лед сойдет окончательно, а в какое вернется. Летом пролив бывал с виду ласков, но при первом же ветре покрывался теми неотчетливыми, но напористыми, короткими, крутыми волнами, которые куда хуже длинных и плоских валов открытого моря.
А как он менял окраску! Невероятно!
Но в то время, с которого начинается наш рассказ, над проливом не было слышно ничего, кроме тихого плеска волн. Ноябрьская ночь, самая таинственная из всех ночей, выслала в пролив трех своих подручных — кромешную тьму, холодный дождь и безмолвие. Неплотная, но широкая, в несколько километров, стена дождя закрыла береговые огни, которые в звездные ночи хорошо видны даже издали. Вокруг была только ночь, ночь и ночь, был только холодный дождь и слабая рябь от его капель, еле видная на воде.
В ночь, с которой начинается наш рассказ, сквозь чернильную тьму плыл моторный трехмачтовик «Пюхадекари». Паруса на нем были убраны. Корабль двигался лишь с помощью дизеля в двести тридцать лошадиных сил. У носа с плеском опадали два белогривых вала, из-под кормы уходила во тьму килевая вода. Горели красные и зеленые фонари на бортах, белый огонь фок-мачты, круглые, словно бычьи глаза, иллюминаторы, и все же светотень оживляла море лишь в нескольких метрах от «Пюхадекари». Концы высоких, срезанных, будто сигары, мачт скрывались во мраке, лишь толстые горизонтали рей были видны отчетливо. Тонкая паутина такелажа и тросов вырисовывалась едва-едва. Вот так, в маленьком световом пятне, шел к порту своего назначения «Пюхадекари» с экипажем в семнадцать человек на борту и грузом кирпича в трюме.
Капитану не спалось. Уже несколько часов подряд он сверлил взглядом сырую тьму и следил за курсом. Он был молод и командовал судном лишь второй рейс. Эта ночь, такая темная и уж очень тихая, его тревожила. Он решил не уходить с палубы, пока судно не пройдет мимо мыса Кулли. Его молодое, круглое лицо опять склонилось к освещенному компасу.