— Не смей! Дочку — не смей!
Из логова метнулась наперерез женщина. Волосы белее метели хлестнули воздух, пальцы-крючья впились в плечи Эйдара. Пока он отодрал от себя хельду, пока толкнул, швырнул оземь, белый волчонок кинулся в лес.
И следом поднялась пурга. Да такая, что Эйдар с юности не видывал. Из прорех в небе посыпался холодный и колючий смех. Зима возвращалась белым пологом по красному. Укрывала мертвых волков, укрывала мертвых людей. Замела так, будто не было, будто стирала с земли, из мира, из памяти.
Эйдар кинулся в одну сторону, в другую. Где теперь искать проклятую? Волчата увязались следом. Мало им!
— А ну, пшли! — Эйдар запустил в мелюзгу палкой. Топнул ногой.
Те шугнулись, замерли поодаль. То-то же. Наугад он вломился в лесную чащу. Белую всю, с частоколом черных стволов. Невидимые в метели кусты драли куртку и руки, глаза кололо ледяным ветром, будто сам лес, само небо не пускали Эйдара за волчицей. Но он бежал, бежал, и все виделся ему белый силуэт на белом. Вот за дерево скакнула — или то заяц? Вот хвост метнулся на фоне пня — или снег взвился? Эйдар со злости вогнал острие ножа в кору. Дернул назад — не идет! Зарычал, завыл сам, точно волк. Белое на белом, белое на белом… Все обманка.
И уж весь воздух в груди выстудило, а он бежал. Не бежал даже — брел. На кого только похож? Старый безумный дурак, ищущий новой крови в лесу. Новой смерти, которая ничего не изменит.
Ноги завязли в сугробе. Эйдар рванулся вперед и упал лицом в белый холод. Снег забил рот и ноздри, залепил глаза. Надо б подняться, да никаких сил не осталось. И ради чего? Белую волчицу все равно не догнать. Нет его Марны, нет сыновей, волков — и тех нет, чтобы злобу выместить. Один он. И снова, громом по небу — один!
Может, и не нужно дальше?.. Не для кого.
Эйдар уже и веки прикрыл, и приготовился. Говорят, в снегу уснешь, так и не заметишь, как сон навсегда заберет. Но вдруг ткнулось что-то теплое в шею, потом — в ладони. Эйдар глянул сквозь залепивший ресницы снег. Его окружили волчата. Никак не отвяжутся! Он хотел отогнать, зашибить приставучих. Даже руку занес, пальцы в кулак собрал. Так и замер, отражение свое в желтых глазах увидел: огромный, здоровый мужик весь в снегу, точно чудище какое. И взгляд… Страшный, бешеный. Рука сама собой опустилась. Мелькнула в памяти и красная поляна у логова, и белые обереги на мертвых телах. А еще — волчата Илвы полжизни тому назад. Смерть только к смерти ведет. Хватит.
Волчата тявкали, звали. «Вставай, вставай! Бежим!» Куда, на охоту, дальше? Глупые. Учиться им еще и учиться, чтобы стать охотниками. Эйдар тронул одного, тот не испугался, боднул лбом в ответ. Взъерошил холку другому — мягко как. Он-то привык к грубым волчьим шкурам, что содранными устилали дом, а тут… Словно детские волосы.
— Глупые вы… Глупые детки.
Он поднялся, отряхнул куртку и штаны. Волчата лаяли, прыгали вокруг него. Маленькая стая. Семья?
Причудливо плетутся нити судьбы. Рвутся, путаются…
— Ну что, ребятки, домой пора.
…а потом выводят, куда и не ждешь.
Шел снег.
Я вернулся на пляж поздно вечером, потому что Иришка потеряла утконоса. Плюшевый австралийский зверь чуть ли не в натуральную величину — не иголка, но каким-то образом дочка умудрилась оставить его на берегу океана, а мы и не проверили. Будучи отцом пятилетней собирательницы мягконабивной фауны, я философски отношусь к потерянным игрушкам — будет больше места для оставшихся, — но тут дело в принципе: злополучного утконоса купили всего лишь утром, а я твердо убежден, что жизненный цикл игрушки должен превышать двадцать четыре часа. Иришка разревелась, обнаружив пропажу, но я заверил ее, что утконос обязательно вернется. Шансы и правда оставались — Сидней не тот город, где оставленные без присмотра вещи бесследно исчезают через пять минут. Я поцеловал дочку, сказал жене, что скоро вернусь, и пошел на пляж.
Когда я добрался до воды, уже смеркалось. Волны лениво наползали на широченную дугу пляжа Бондай-Бич, впитываясь в песок — ослепительно-желтый при солнечном свете, сейчас он казался серым. За моей спиной загорались неяркие огни ресторанчиков, запоздавшие серфингисты брели навстречу, зажав под мышкой узкие доски. Я попытался прикинуть, где мы располагались сегодня, — торчащие из воды флажки служили хорошим ориентиром. Я пошел правее, внимательно глядя себе под ноги, и уже через пять минут буквально споткнулся о плюшевого утконоса, полузанесенного песком. Отряхнув его, я обнаружил еще одну пропажу — Иришкин желтый совок. Я уже собирался идти с добычей назад, к свету, когда увидел мужчину, сидящего на корточках у самой кромки прибоя. Он не походил на загорелых дочерна местных завсегдатаев, равно как и не выглядел туристом. Незнакомец был одет в темный потрепанный костюм, делавший его похожим на школьного учителя. Он протягивал руку к набегающей волне, словно гладил ее.
Каким-то шестым чувством, известным каждому нашему туристу, я распознал в незнакомце соотечественника. Что-то в его позе, в том, как он протягивал ладонь, беспокоило меня. Он будто кормил умирающую собаку. Держа в одной руке утконоса, а в другой совок, я подошел ближе и спросил — на всякий случай сначала по-английски, а потом по-русски:
— Простите, вам нужна помощь?
Незнакомец поднял голову, и я обнаружил, что тот как минимум вдвое старше меня — лет за семьдесят точно. Он мягко улыбнулся и ответил по-русски — тут я не ошибся: