Нет, я не стал спрашивать его, как он мог не запомнить меня. Я только сказал:
— Борис, какая чудесная эпитафия на могилу каждого из нас. КАК ВЫ МОГЛИ МЕНЯ НЕ ЗАПОМНИТЬ! Если вы не возьмёте её для себя, я краду её у вас — хорошо?
NB: Планета Земля интересна для исследователя тем, что на ней он может обнаружить около шести миллиардов центров мироздания.
Брежнев смотрит с того света на Россию
и спрашивает у Андропова и Черненко:
— Ребята, вы там чего-нибудь строили?
— Нет.
— И я ничего. А что же они перестраивают?
Когда в СССР начались горбачёвские реформы, американцы снова бросились засыпать вопросами эмигрантов третьей волны: «Что вы об этом думаете? Они всерьёз или очередная показуха? Гласность — но до какой степени? Неужели номенклатура дошла до того, что готова поделиться с кем-то властью? Явно начинается борьба — но кого с кем? Партократии с интеллигенцией?»
Мы честно вглядывались издалека, пытались понять, делились своими впечатлениями. Скептики утверждали, что всё — дымовая завеса, чтобы скрыть делёжку власти в Кремле, оптимисты выражали робкие надежды на перемены — ведь пора уже! Труднее всего было объяснить американцам психологическую суть советского партократа, ибо в американской жизни практически не было аналога этому персонажу. Если не инстинкт власти движет им, не жадность — то что же? Осуществившаяся мечта посредственности — всем распоряжаться, но при этом ни за что не отвечать — вот что было трудно понять жителям страны, в которой даже президент порой должен был извиняться, оправдываться, признавать свою вину, даже миллионер мог в какой-то момент разориться дотла.
Кажется, лучше других вылепил в своих воспоминаниях портрет номенклатурщика не литератор, а скульптор — Эрнст Неизвестный. «Хорошие костюмы сидят на них нелепо; пенсне, очки — всё как будто маскарадное, украденное, чужое. Они как-то странно и неестественно откормлены... Всего у них много — щёк, бровей, ушей, животов, ляжек, ягодиц... По всему видно, что они-то и есть — начальство... Он потому так победно красен и спокоен, что он создан для того, чтобы принимать всегда безупречные решения. Он принадлежит к той породе советских ненаказуемых, которая может всё: сгноить урожай, закупить никому не нужную продукцию, проиграть всюду и везде, но они всегда невозмутимы, ибо они — не ошибаются. Эта беспрецедентная в истории безответственность целого социального слоя есть самое крупное его завоевание, и совершенно ясно, что они скорее пустят под откос всю землю, чем поступятся хоть долей этой удивительной и сладостной безответственности».
Ветераны диссидентского движения, появлявшиеся в нашем доме, приносили свежие новости из России, слухи, быстро сменявшие друг друга, письма от друзей и близких. Доктор физических наук, соратник Сахарова Валентин Турчин рассказывал, что его бывшие аспиранты отбросили страх и звонят ему по телефону, шлют поздравления ко дню рождения. Людмиле Алексеевой тоже удалось восстановить многие оборванные связи. Приезжавший из Израиля Мелик Агурский утверждал, что число эмигрантов, отпускаемых Москвой, растёт день ото дня.
В 1978 году, уезжая, мы были уверены, что расстаёмся с друзьями навсегда. И вот — о чудо! — десять лет спустя мы встречаем их одного за другим в нью-йоркском аэропорту, везём к себе в дом, угощаем, катаем по стране. За одно это можно было прославлять перестройку и гласность с утра до вечера.
Первыми промелькнули и умчались дальше отпущенные, наконец, отказники: семейство Нильва на пути в Сан-Франциско, семейство Грибановых — в Бостон.
В ноябре 1987 года у нас неделю прожил поэт Виктор Соснора. Он совсем оглох, общаться с ним приходилось записками, но всё равно очарование юности витало над ним, как и прежде. В Манхэттене он в ошеломлении задирал голову на небоскрёбы, бормоча: «И вы видите это каждый день?» Я возил его на выступления и к друзьям, порой служил переводчиком для американцев, искавших встречи с ним. Довлатов тоже опекал его, в письме назвал «умным и хорошим человеком, который умудрился не преуспеть официально, несмотря на всех своих Арагонов и Лихачёвых с Асеевыми» (все они поддержали юного поэта ещё в начале 1960-х).
Кушнер был больше всего поражён нью-йоркской погодой. Выбежав навстречу нам из отеля под тёплое октябрьское солнце, он воскликнул:
— Всё! Я буду просить здесь климатического убежища. Вы не представляете, из какой мерзкой слякоти я улетал сюда.
По его просьбе мы организовали для него встречу со вдовой почитаемого им поэта Ходасевича, Ниной Берберовой, отвезли его к ней в Принстонский университет, где она профессорствовала.
Найману мне удалось устроить несколько выступлений в университетах, и мы совершили великолепный рейд по золотым лесам Новой Англии. Местный профессор представлял его аудитории, и, пока Найман читал стихи, отвечал на вопросы об Ахматовой и Бродском, я устраивал у дверей выставку-продажу книг «Эрмитажа», чтобы компенсировать хотя бы расходы на бензин. Веселясь в дороге, мы сочиняли описание нашей поездки, которое могло бы появиться в советской газете под названием: «Окололитературные ушкуйники».
В одном из университетов группа благообразных старичков и старушек вдруг покинула зал посреди выступления Наймана. Проходя мимо меня, один из них сказал с тихим упрёком:
— Вы должны были предупредить в объявлении, что выступать будет антисоветский поэт.
Да, розовый туман и не думал рассеиваться над американскими университетами, несмотря ни на какие разоблачения эпохи гласности. Бродского один голландский журналист спросил: «Что вы думаете о тех на Западе, кто симпатизирует советской системе?» Бродский ответил: «Всякий, кто симпатизирует политической системе, уничтожившей шестьдесят миллионов подданных ради укрепления своей стабильности, должен быть признан законченным идиотом... Россия слишком велика, и признать, что правящий там режим отвратителен, — значит признать, что зло имеет куда большую власть над миром, чем могут допустить все эти господа, не рискуя расстройством пищеварения»’".