— Достойна ли я таких слов, Сампса?.. — украдкой на Божа взглянула и продолжила окрепшим голосом: — А ты громок! Ты смел. Так говорить о своём... Не боясь. Но не обо мне это. Есть много других дев, более достойных. Им скажи. Они давно ждут, они услышат.
Удивились чадь-кольчужники, осудили Ляну:
— Добрым словом не одарила, отвергла песнопевца. Холодна дева! Не приняла песнь.
— Потому не приняла, — тихо отвечали сметливые, — что на Божа-рикса глядит. От него те слова слышать хочет. Вот оно как!
Сказал нарочитым Нечволод:
— Вольна дева. Но не высоко ли птица забирает?..
Слова падал снег. Он скоро загасил уголья в кострищах, он засыпал стёганые потники на лошадях, неслышно лёг на широкие корзно нарочитых.
Верное кантеле — под головой у Сампсы. Чуткое, всё слышит. Шевельнётся ли кто, сучок ли в снегу треснет или повеет в снегопаде ветерком, на всё отзывается кантеле, протяжно струнами вторит. Древняя, древняя песнь! Простая, бесконечная.
Будут земли прорастать травами, будут поля родить хлеба, будет день сменяться ночью, солнце — луной. За листопадом упадёт снег, за юностью придёт старость, за силой грядёт слабость. Потом всё вернётся в старое русло. Первые дни и дни последние — тоже слабость. Первое любимо, второе ненавистно. И то и другое беспомощно, но взоры всех обращены к первому. И оно не торопится. А старик будет спешить, по пальцам считать последние дни. Он ближе к земле. Он садится на землю и дрожащей ладонью ощупывает её. И радуется, если земля тёплая.
Предостерегают струны: зло, непрошеный гость, всегда бед натворит. А добро, гость желанный, редко заходит, не ко всякому идёт, не надолго остаётся. Добро, птица Вирия, далеко прячется. Не легко её увидеть, ещё труднее поймать. Но однажды она сама высоко человека вознесёт. И с высоты той человеку место укажет: рядом с травинкой, рядом с камнем, деревом, рядом друг с другом под ясным светилом, в любви и сострадании, в добродетели и милосердии, в неторопливости первых дней.
очешь покоя — найдёшь его в лесу. Но не ищи в нём успокоения зимней ночью. Да, там тихо, светло при луне. Склонены под тяжестью снега ветви деревьев, недвижны. И заметены тропы. А оглянешься вокруг, каждый след увидишь. Но обманчиво здесь всё, расплывчато, увеличено: и те же ветви, и следы, и собственные страхи. В частом глухом подлеске с вечера залегла тьма, бурелом насторожен, чёрные дупла глубоки, смотрят прямо в лицо. Снег готов сорваться сверху и обрушиться на плечи. За каждым стволом и кустом кто-то будто притаился. Выглянет осторожно и глядит, не мигая, единственным глазом. Может, из любопытства следит, от скуки, может, зла желает? Или дразнит? Топчется за деревом, нацеливает тебе в спину пальцы-сучки и грызёт жёлтыми зубами мёрзлую кору. Иногда вздыхает — тягостно так, или от волнения, или с сожалением.
И всадник настороженно озирался по сторонам, вздрагивал, если всхрапывал конь, оглядывался, когда конь пугливо прядал ушами. Часто останавливался, прислушивался. Потом ехал дальше, клял вполголоса непролазные сугробы.
Возле приметной лесной горки едва удержался в седле: скользнули конские копыта по замерзшему ручью. Спешился. Укрылся в тени разлапистой ели. Ждал.
Ни стука, ни крика. Только вверху, под высоким ветром слегка качались вершины. Изредка из раскрытых еловых шишек слетало вниз запоздалое семя.
Но вот напротив, через поляну, раздвинулся кустарник, заскрипели по снегу шаги, тускло блеснул в неверном свете ущербной луны свейский шлем.
Увидели друг друга, ступили навстречу, но остановились поодаль. Первым шлемоносец заговорил:
— Твой челядин разыскал меня — что было ему нелегко. И слова твои передал. Я поверил челядину, я пришёл.
Другой ответил:
— Речи наши не будут долгими. Ты, свей-сокол, здесь не гость, а я тут, увы, не хозяин. Потому сговоримся на равных. Ты узнал меня?
— Да. Я видел тебя дважды.
— Тогда доверимся один одному. На торг твой согласен я. Но к той сотне соколов, что тобой обещаны, добавь ещё сотню. К ним — клетку во фиордах и четверть угодий. За всё достану тебе соколицу.
Без раздумий долгих согласился шлемоносец: