К сельскому совету сходились люди. Дед Казанок не знал, куда пойти. Был бы открыт магазин. Но там на дверях замки до одиннадцати часов. Власти за работой, а у продавцов отдых. Торговля, выходит, выше власти стала. Он непременно зашел бы в магазин, взял бы… Ему хотелось взять маленькую, сойти под берег к заводи и посидеть на чьей-нибудь лодке, помечтать в осенней тишине о том, чего еще нет и может не быть. Но торговля стала такой уродливой, что ни одному доброму намерению человека не служит. Вот тебе бутылка. Велика — найди собутыльников, чтобы потом «сообча» до обнимки ужраться. Дома у него хранилась на случай бутылка, но возвращаться в свои стены не было желания. Утро настроило его на добрые дела, начало которым он уже сделал, обеспечил бумажных сирот, как называли оставленных отцами детей, обедами. Схитрил он вчера и перед Нинкой, не дал ей в руки деньги, верно, не на ребят она просила, на гостей, сказал, что деньги на книжке. Она поверила ему. Да и кто не поверил бы, когда тайна его вклада раскрылась сразу же после смерти старухи. Дочка с зятем потребовали материнских денег. Три тысячи скопила она в сберкассе. Была и его в этом доля: он всю зарплату отдавал ей в руки, из хозяйства ничего не волок на пропой, как бывает у других. А дочь одно затвердила: «Книжка на мать, и деньги ее. Тебе, отец, дом целиком, а нам материнские сбережения. Мы машину купим».
Дед Казанок перешел дорогу и укрылся за кладбищенскую ограду, где в осеннее утро было безлюдно. Он остановился у обелиска на братской могиле, где было захоронено двадцать девять человек, можно сказать, целая деревня мужиков. Два однофамильца погибли за его село. У одного из них не только фамилия Петров, но и схожие инициалы: «Ф. С.». Может быть, того воина звали и не Федором Сергеевичем, а Филиппом Степановичем или еще как-то, но дед Казанок, Федор Сергеевич Петров, не мог сжиться с таким совпадением. И сколько ни зарекался он не останавливаться у обелиска, какая-то тайная сила притягивала его сюда, к именам погибших. И ему каждый раз вспоминался здесь единственный в его военной жизни страшный бой. Однажды бомбой разнесло его машину. На передовой шел многодневный бой с немцами, пытавшимися вернуть потерянный городишко. Командование решило любой ценой отстоять занятые позиции, собрало все резервы и направило их в штыковую атаку. Ему запомнилось травянистое поле, приближение вражеских рядов. Чтобы не дрогнуть, надо было переродиться, умертвить страх, окаменеть, забыть мать, отца, бога, оставить их за собой — всего себя направить на врага и одолеть его. На то и штыковая схватка. Трава окрасилась кровью, смялась, стопталась, усеялась мертвецами.
Это воспоминание каждый раз уносило его из жизни. И теперь он забывался, как в том бою, что было потом, когда его штык не раз хряснул в человеческом теле, прокалывая одежду, кожу…
В июне, в день объявления войны, сюда приходили с цветами. Теперь они лежали высохшими, создавали впечатление запустения, забытости.
«Надо прибрать, — подумал дед Казанок и вдруг увидал на сухих пионах окурок. Он со злобой плюнул и тут же спохватился, что на кладбище не плюют, что надо сдерживать и гнев, и радость. — Скот прошел. Разве человек позволит такое? Пульнуть окурком в памятник защитникам своим!»
Он сгреб в охапку цветы с окурком и отнес их под берег над заводью.
Еще не дойдя до обрыва, дед Казанок увидал на солнечной воде заводи диких уток. Они вдруг с плеском и криком поднялись и улетели к реке.
— Чего всполошилась, глупая птица? — заговорил он, бросив ношу с обрыва. — Я чучелами не занимаюсь. Ко мне домой приходите — кормить буду.
Но утки испугались не его. На углу кладбища показалась длинная сухопарая фигура художника с винтовкой. Дед пошел бы в ту сторону, там дом. Но встречаться с этим чудаковатым малым он не любил. Художник жил во втором доме от кладбища, над заводью. Он умел рисовать, но пристрастился делать из птиц и зверья чучела, стал охотником. Однажды он снял в его саду с боярышника черного дрозда. Было первоснежье. Ярко краснели ягоды на кусте и среди них появлялась черная птица, одинокая и молчаливая, словно изгнанная из стаи. Дрозд склевывал несколько ягод и надолго усаживался на ветке. Казалось, он дремал, но при каждом звуке вертел головкой, и при опасности срывался с куста, и низом улетал. Любо было смотреть одинокому деду на одинокую птицу, разгадывать его птичьи думки. Художник из малокалиберки тюкнул дрозда…
Дед Казанок направился над заводью в сторону клуба. Там раньше была церковь. И кладбище начиналось от ее стен, теперь отторгнутое, уменьшенное.
Художник на своих длинных ногах почти догнал деда. Обернувшись, дед Казанок увидал нацеленную над ним винтовку. Неприятный озноб прошел по коже.
— Не балуй, малый, не балуй! — предупредил дед, словно целили в него. — Не всех на чучела изводи. На меня еще и так, на живого, можно любоваться.
К его ногам с березы упала желна. Красную шапочку дед Казанок принял за кровь. Выстрел был, словно треснул сухой сучок под ногой, — а птицы не стало.
«В головку угодил, христофорова трава! Достреляешься, малый. Трясутся у тебя руки, затрясется и голова. Рисовал бы картинки в конторе — нет, чучела ему понадобились…»
Дед прошел мимо столовой, сел на бревно у оградки клубного и столовского садика. Справа, за дорогой, блестела окнами школа, магазин и пятиэтажки. На дороге вдруг с шумом и визгом остановилась машина. Дед Казанок вздрогнул. Такие звуки не сулили добра. К нему бежала девочка-дошкольница. Вслед ей неслась матерная яростная ругань шофера. Девочка пропрыгала мимо. Он не успел ей внушить, что перед машинами нельзя перебегать дорогу. Она скатилась под обрыв к заводи. Тяжелый самосвал грохнул дверцей кабины, взревел и погромыхал по разбитому асфальту вперед. Деда расстроил этот случай. Не был бы он шофером, возможно, не принял бы близко малозначащее происшествие. Но всплыл в памяти эпизод из военного времени.
Было отступление. Он вывозил на своей полуторке штабные документы в сопровождении двух красноармейцев и молодого лейтенанта. Чтобы не оказаться в окружении, надо было проскочить по шоссе заболоченную равнину. Шоссе было запружено войсками, беженцами. Отступали ночью. Колонна рассеялась из-за пробок и вражеской бомбежки. На рассвете шоссе опустело: пешие и конные сошли на проселки, где легче было укрываться от самолетов. Путь перед ними оказался расчищенным, но испорченный бомбами. Продвижение оказалось опасным и медленным. Много пришлось работать лопатами. Объездов не было, по сторонам шоссе лежали топи. Лейтенант нервничал, как нервничают неопытные молодые люди, мало повидавшие жизнь, и давал строгие, но ненужные приказания. Он, Федор Петров, с тридцать седьмого года отсидел за баранкой колхозной полуторки, покатался по бездорожью, и в своем деле стал сам себе командиром.
Далеко впереди темневший хвост колонны сполз с шоссе вправо и затерялся в лесистом массиве, видимо, там была развилка, не обозначенная на карте. За дорожным ответвлением шоссе оказалось сгорбленным, словно не натянутый на траве холст, раскатанный для отбеливания на солнце. На шоссе была огромная воронка.
— Жми, Петров, — подгонял лейтенант. Он не так видел дорогу, не предполагал препятствия. — Не сбавлять газу! Догнать своих…
— Впереди воронка…
— Жать на полном!
Он остановил машину, скомандовал красноармейцам:
— Ребятки, за лопаты. Сравнять — бочком пройдем.