Следующие страницы представляют собой рассказ доктора Эзетона о Твари в зале. Я делал заметки, столь многочисленные, насколько позволяла мне скорость конспектирования: писал под диктовку и впоследствии прочел ему всю историю, переписанную набело и связную. Это было в день его смерти, случившейся через час после нашего расставания, когда, как любители полицейских отчетов — крайне омерзительного вида литературы — могут помнить, я был вынужден давать показания следственной комиссии. Неделей ранее доктору Эзетону также пришлось предстать перед следствием — в качестве медицинского эксперта из-за гибели его друга, Луиса Филдера, а затем и сам он был найден мертвым в схожих обстоятельствах. Опираясь на опыт, Эзетон утверждал, что его друг покончил с собой в припадке безумия, и этот вердикт не оспаривался. Однако, осмотр тела доктора Эзетона, несмотря на то же заключение, оставлял простор для домыслов и сомнений.
Стоит заметить, что изложенное ниже я читал Эзетону буквально в день его гибели: он исправлял меня, уделяя особое внимание некоторым деталям, и выглядел абсолютно нормальным, а прощаясь, произнес следующее:
— Как эксперт в области мозговой деятельности, я абсолютно уверен в собственном психическом здоровье и в том, что все случившееся — не плод моего воображения, но объективная реальность. Если бы мне вновь пришлось давать заключение по делу бедного Луиса, я изменил бы его. Пожалуйста, поместите это в конец или в начало рассказа, как сочтете нужным.
Несколько слов я добавлю в конце истории, но нужны еще несколько, чтобы ее начать. Перед вами краткое вступление.
Френсис Эзетон и Луис Филдер встретились в Кембридже, где завязалась их дружба, длившаяся почти до самой смерти. И на целом свете не было более разных личностей: доктор Эзетон в возрасте тридцати пяти лет стал единственным и главным специалистом в своей области, исследуя функции и заболевания головного мозга, а Луис Филдер в те же годы все еще находился на пороге великих свершений. Когда Эзетон, не отмеченный печатью гениальности, прилежным и непрерывным трудом достиг вершин своей профессии, Филдер, подававший большие надежды в школе, колледже и после выпуска, никак их не оправдал. По мнению его друзей, он обладал слишком живым характером, чтобы заниматься унылым осмотром пациентов и строить логические умозаключения. Луис был полон вопросов, пытлив и чрезвычайно любознателен. Его разум порождал блестящие идеи, с которыми он легко расставался, дабы они освещали путь другим. Но если присмотреться как следует, этих мужчин объединяла одна всепоглощающая страсть, а именно безграничный интерес к области неведомого — интерес, обеспечивающий, пожалуй, крепчайшую связь между отдельными представителями рода человеческого. Оба — до самого конца — были абсолютно бесстрашны, и доктор Эзетон сидел бы у постели жертвы бубонной чумы, чтобы документировать течение болезни для будущих врачей, так же самозабвенно, как Филдер изучал бы рентгеновские лучи на этой неделе, летательные аппараты на следующей и спиритизм неделей позже. Дальнейшая история, я думаю, говорит сама за себя, хотя и не объясняет всего произошедшего. Как бы там ни было, перед вами история, которую я прочел доктору Эзетону, расшифровав записи нашей с ним беседы. Повествование, конечно, ведется от его лица.
Вернувшись из Парижа, где изучал медицину под руководством Шарко, я открыл практику дома. Учение о гипнозе, внушении и исцелении с их помощью к тому времени получило признание даже в Лондоне, и публикация нескольких исследований на эту тему, вкупе с моими зарубежными сертификатами, позволили мне, едва появившись в городе, ощутить себя занятым человеком. Луис Филдер строил планы относительно начала моей врачебной карьеры (у него было множество идей на любой случай, и все они — оригинальные) и умолял меня поселиться не в твердыне докторов на «Хлороформ-сквер», как он называл ее, но ниже, в Челси, где пустовал дом, неподалеку от его собственного.
«Кого волнует, где живет доктор, пока он лечит людей, — говорил Луис. — Кроме того, ты не доверяешь старым методам. Не стоит доверять и старым местам. Хлороформ-сквер пропитана духом безболезненной смерти! Лучше переезжай и помоги людям выздороветь! А долгими вечерами мы сможем стольким поделиться! Я не смогу забежать к тебе через пол-Лондона».
Проведя за границей пять лет, приятно сознавать, что ваш лучший друг все еще остается в столице, и, как заметил Луис, жизнь с ним по соседству — прекрасный повод для визита. Помимо прочего, еще с кембриджских времен я знал, что у Луиса означает «забежать». Перед сном, когда работа была закончена, на лестничной клетке раздавались стремительные шаги — знак того, что в следующие час или два он будет фонтанировать идеями. Луис буквально сиял от творческих замыслов. Они наделяли его особой аурой, где бы он ни находился. Он предлагал пищу для ума — единственную настоящую ценность. Большинство людей больны, ибо их мозг голодает, а тело бунтует и отвечает на пренебрежение люмбаго или раком. Вот — главный постулат моей работы. Все болезни начинаются в мозгу. Ему необходимы питание, отдых и упражнения, и тогда тело будет здоровым и невосприимчивым к недугам. Но если мозг поражен, можно спустить лекарства в раковину или скормить пациенту — результат будет один; если только — и это важнейшая оговорка — он в них не верит.
Однажды я сказал об этом Луису за ужином после тяжелого дня. Мы пили кофе в зале, не знаю, как еще назвать место, где он принимал пищу. Снаружи его дом казался таким же, как мой и другие десять тысяч домишек в Лондоне, но за порогом не было узкого коридора с дверью, ведущей в столовую, в конце которого обычно находилась маленькая комната, называемая кабинетом. Луис счел необходимым сломать все ненужные стены, вследствие чего цокольный этаж превратился в комнату с лестницей, поднимающейся наверх. Кабинет, столовая и коридор стали единым целым, и, войдя, гость попадал в огромный зал. Единственным недостатком подобной планировки было то, что почтальоны шумели за дверью в непосредственной близости от обедавших. Едва я поделился своими не слишком оригинальными соображениями о влиянии мозга на тело и чувства, как где-то неподалеку раздался стук, напугавший меня.
— Стоит оборачивать дверное кольцо тканью, — сказал я. — Хотя бы на время обеда.
Луис откинулся назад и рассмеялся.
— Это не дверное кольцо, — ответил он. — Неделю назад ты говорил то же самое, так что я его снял. Письма теперь просто падают в ящик. Но ты слышал удар, не так ли?
— А ты нет? — спросил я.
— Конечно, я его слышал. Но стучал не почтальон, а Тварь. Я не знаю, что она такое, но именно это делает ее столь интересной.
Единственная вещь на свете, которую гипнотизер, верящий в незримое воздействие, презирает и которой гнушается — это глубоко укоренившееся, вульгарное представление о спиритизме. Белая горячка не претит ему так, как безумная, не вызывающая доверия мысль о влиянии духов на нашу жизнь. И то, и другое — бред, по одной и той же причине: легко вообразить, что сознание действует на сознание, как тело на тело. Следовательно, представить, что сильная воля влияет на слабую, так же легко, как понять, что сильнейший боец одолеет противника. Но вера в духов, стучащих по мебели и управляющих ходом событий, не менее абсурдна, чем прием фосфора для улучшения мозговой деятельности. Так я тогда думал.
Несмотря на слова Луиса, я был уверен, что дело в почтальоне, резко встал и подошел к двери. В почтовом ящике было пусто, и я шагнул за порог. Почтальон только поднимался по ступенькам. Он отдал мне письма.
Луис потягивал кофе, когда я вернулся к столу.
— Ты когда-нибудь занимался столоверчением? — спросил он. — Это довольно любопытно.
— Нет, и рак листьями фиалки тоже не лечил, — ответил я.
— А как же «испытать все»? — продолжал он. — Это ведь наш план и девиз. Живя столько лет за границей, ты провел множество экспериментов, сперва сомневаясь в возможности внушения, затем желая, чтобы она оказалась правдой. Теперь твоя вера в гипноз так сильна, что может сдвинуть горы, а ведь до Парижа ты считал его шарлатанством.
Говоря так, он позвонил в колокольчик. Явился слуга, чтобы убрать со стола. Пока он занимался своим делом, мы прохаживались по комнате и рассматривали гравюры, восхитившись работой Бартолоцци, купленной Луисом в Нью-Кат, и в мертвом молчании замерев перед «Пердитой», стоившей ему целое состояние. Затем мы вновь сели за обеденный стол, вырезанный из красного дерева, тяжелый и круглый, с центральной ножкой, превращающейся у самого пола в четыре устойчивых лапы.
— Обрати внимание на его вес, — сказал Луис. — Посмотрим, сумеешь ли ты его сдвинуть.