В Петербурге Надя с отцом жили уже несколько лет. Если и до Высочайшего Манифеста семейство Станских не процветало — ибо не было у Ивана Ивановича очень важных для помещика хозяйственной хватки и строгости, — то после крестьянской реформы дела в поместье Станских пошли совсем худо. Землю, что не выкупили крестьяне, постепенно распродали почти за бесценок городским торгашам, а те её ещё кому-то перепродавали. Однажды расстались и с любимым садом. Имели право только прогуливаться в нём и отдыхать, а урожаи яблок снимали уже совсем чужие люди — приезжала артель в конце каждого лета, работники жили в шалаше, жгли костёр, сколачивали ящики, наполняли их яблоками и отправляли скрипящими подводами в город. Средств у Станских было всё меньше, и пришло время, когда не могли содержать даже десятка дворовых. Усадьба очень быстро обветшала, пришлось переехать в столицу. Самое ценное вывезли, что-то из утвари распродали, что-то раздарили крестьянам. Мама к тому времени уже умерла. Иван Иванович устроился служить на почте. Место было хорошее, служба — необременительная. Можно сказать, помещику Станскому повезло. Его — пусть и неважного хозяина, но человека с добрым сердцем — уважали крестьяне. И ему составил при приёме на службу протекцию... сын его бывшего крепостного. Так получилось, что тот человек, который мальчишкой у Станских гусей пас, стал дворянину Станскому непосредственным начальником. Но был это весьма образованный человек, совестливый, не злой и не лишённый внутреннего благородства. К барину своему бывшему на службе не придирался, пальцем в него не тыкал и никаким другим образом не унижал; хотя с другими подчинёнными бывал строг.
адежда училась на женских врачебных курсах. Их несколько лет назад открыли на частные пожертвования при содействии клинициста Сергея Петровича Боткина в стенах Медико-хирургической академии. Девушки и молодые женщины, которые ходили на курсы, гордились тем, что учились в первой в мире высшей медицинской школе для женщин. Однако многие девушки — те, что из бедных семей, — ради учёбы вынуждены были во многом себе отказывать; иные вообще жили впроголодь. Благотворительных стипендий назначалось всего несколько, да и они были мизерные. Некоторые курсистки, из тех, что терпели крайнюю нужду и не нашли возможность как-нибудь зарабатывать, не доучившись, оставляли курсы. Надежда, конечно, не бедствовала, но даже маленьких излишеств себе позволить не могла. Отец выделил ей часть средств, вырученных от продажи земли. Этих денег хватало (известно, маленькая птичка целый день с зёрнышка сыта): бумагу и чернила девушка расходовала экономно, уроки готовила при свете дня, чтобы не жечь лишних свечей, не покупала дорогих медицинских книг и атласов — читала в академической или в Публичной библиотеке или же брала у подруги, — венских платьев не заказывала, модных шляпок из парижских салонов ей не привозили, на воды не ездила; и хотя не пристало благородной девице самой заниматься стиркой, услугами прачки Надежда не пользовалась...
На курсах преподавали профессора с всемирно известными именами; например, Иван Сеченов, Дмитрий Менделеев. И преподавали они курсисткам безвозмездно. В ряду учёных светил был и Венцеслав Грубер, чех по происхождению, приглашённый в Россию лет тридцать назад лично Николаем Ивановичем Пироговым, известным хирургом, полюбивший Россию, полюбивший Петербург и обретший здесь вторую родину. Он преподавал анатомию. Причём при чтении лекций пользовался странной смесью латинского, немецкого и русского языков. Тем, кто языков не знал, его бывало трудновато понять. Надя профессора Грубера понимала хорошо, поскольку у неё в детстве были неплохие домашние учителя, и к языкам она от природы имела способности. Надя и Сонечке помогала записывать лекции по анатомии. Профессор Грубер был строг, и его все курсистки побаивались. Рассказывали, что у Грубера был особый Groβbuch, в который профессор записывал сложившееся у него мнение о каждом учащемся. Все страшились попасть в эту книгу с дурной характеристикой. Уж как, говаривали, Грубер напишет сразу, как заклеймит, так и будет к тебе относиться впредь. Должно быть, профессор был из тех, кто считал, что первое впечатление — самое верное. Ещё, похоже, он был аккуратист и не любил делать исправления в написанном.
Иногда занятия по анатомии вёл Пётр Францевич Лесгафт, неординарной личности которого мы уже чуть выше касались. О нём в академии ходили легенды. Рассказывали, что Лесгафт прежде преподавал в Казанском университете. Он был любим студенчеством, на лекции его валили валом, и по предмету его — физиологической анатомии — успевали лучше, чем по другим предметам. Он не боялся покровительствовать студентам, которых руководство университета и иные профессора преследовали за политические убеждения; Лесгафт был против правительственного надзора над университетом, конфликтовал по этому поводу с властями, публиковал обличительные статьи, за что и был в один печальный день из университета уволен. Понятно, в деле увольнения Лесгафта не обошлось без влияния завистников и зложелателей, каких у людей талантливых, оригинальных и популярных, увы, всегда с избытком. Узнав об увольнении любимого преподавателя, некоторые студенты ушли из университета; так выразив протест, они затем продолжили учёбу в других университетах страны. А Лесгафта выручил в конце концов учитель его — профессор Грубер.
Лесгафт был скромен, прост в обращении, добр к студентам и курсисткам. Основным выражением требовательности его являлось чувство огорчения: профессор Лесгафт огорчался, если кто-то из учащихся что-то из его предмета не знал; для сравнения: другие профессора от незнания учащегося в той или иной мере гневались. Видя огорчение Лесгафта, неуспевающий студент сгорал от стыда; видя же гнев другого профессора, неуспевающий студент сам тихо злился, по мере изобретательности выкручивался, всячески себя обелял, а иные по давней студенческой традиции показывали злому профессору кукиш в кармане. Лекции Лесгафта были интересны — заслушаешься — не такие «сухие», как у Грубера. Студенты расположением профессора Лесгафта гордились, а курсистки считали, что Лесгафт — просто душка, совсем его не боялись и ловили каждое его слово.
первый же день после поступления на курсы у Нади появилась подружка Сонечка Ахтырцева. Её звали и Соней, и Софьей, и даже Софией. Но все эти имена ей не очень подходили. Именно Сонечка — так считала Надя. Стройненькая, худенькая, светлые кудряшки, ясные глаза, живая. Чуткое и доверчивое сердце, открытая щедрая душа. Чистое дитя. Едва увидя Сонечку впервые, Надежда подумала, что она, такая нежная и хрупкая, совершила ошибку, избрав для себя медицинские курсы, подумала, что не сможет Сонечка выдержать даже вида крови, не говоря уже о виде ран и увечий, не говоря о неприглядном и ужасном виде истерзанных студентами кадаверов в мертвецкой, не сможет нежное сердце её выдержать вида чужих страданий, а благородный носик её не сможет вытерпеть отвратительных запахов, с какими медику приходится сталкиваться с самых первых шагов на избранном пути... но Соня, на удивление, оказалась при всех «видах» крепка, и носик её терпел отвратительные запахи не хуже носиков других курсисток...
Теперь они были задушевные подруги. Задушевней некуда, ибо все самые сокровенные тайны, сердечные впечатления детства и ранней нежнейшей юности (златокудрый мальчик, умерший от чахотки, инженер-железнодорожник, уехавший за сто вёрст), самые трепетные мечты доверяли друг другу, во всех делах друг с дружкой советовались и за важными, волнующими разговорами о симпатиях и сердечных привязанностях (профессор Лесгафт) проводили всё свободное время — большей частью на прогулках или у Надежды в комнатке, в келейке где им никто не мог помешать чрезмерным, и потому навязчивым, вниманием, вопросами и вечными родительскими заботами.
Про отца Сонечки Надя знала, что он был какой-то важный чиновник, офицер. Отец Сонечки пользовался двойной фамилией — Ахтырцев-Беклемишев. Надя представляла, что с такой фамилией он, должно быть, расписывался в важных документах на полстроки. И наверное, это имело для высокого чиновника значение. Сонечка довольствовалась одной фамилией, и подпись её — Надя не раз видела — выглядела как «Ах» с завершающим вензельком. Сонечка и была для Нади «Ах»: ах-подружка, ах-сестричка, ах-птичка, ах-душа... Маму Сонечки Надя видела чаще, чем её отца. Это была очень скромная и тихая, милая, привлекательная, стареющая женщина, посвятившая жизнь свою детям и служению супругу, занятому весьма ответственной государственной работой. Если представить её портрет коротко, то только так: жена своего мужа.
Раньше они жили в Киеве. Потом отец Сонечки пошёл на повышение и был переведён в столицу.
Надя с Соней не виделись целое лето, потому что семья Ахтырцевых, за исключением отца, очень занятого на службе, провела всё это время в Пятигорске на водах.
...В хорошую погоду подруги любили погулять в Летнем саду — пройтись под сенью вековых лип и клёнов с почерневшими стволами и послушать многоголосый, деловитый и одновременно праздничный щебет птиц в листве, насладиться нежным, горьковато-пряным духом можжевельника, отдохнуть взором на геометрически правильных партерах — солнечно-зелёных газонах в окаймлении палисадов из стриженных кустов акации, букса, шиповника, жасмина, жимолости.
Вот и сегодня они вошли в сад со стороны набережной и направились вглубь аллеей между мраморных скульптур. Где-то вдалеке играл оркестр. Свежий ветерок, проникавший в сад с простора Невы, скоро запутался среди старых деревьев, и за шпалерами, окончательно остановившими его веяние, стало тепло, как в знойный полдень в дюнах. Были последние погожие сентябрьские деньки.
Девушки присели на лавочку вблизи мраморной красавицы, являющей собой аллегорию милосердия (всякий раз видя эту скульптуру, Надя отмечала, что «Милосердие» очень напоминает обликом императрицу Екатерину Великую, хотя в иные периоды правления милосердной её назвать было трудно: Екатерина долго помнила зло и умела жестоко расправляться со своими недругами; ныне царствовавший правнук-реформатор представлялся несравненно мягче, милосерднее её). Прислушиваясь к звукам музыки, поглядывая на редких гуляющих, на наряды дам, девушки говорили о прошедшем лете. Примечательности Пятигорска Сонечка обрисовала вскользь, но с обстоятельностью — тамошних ухажёров; коснулась нравов отдыхающей публики, вспомнила пару анекдотов, имевших место на водах. Надя в свою очередь рассказала о поездке в поместье, о тяжёлом чувстве, не отпускавшем её в усадьбе... Однако утаила главное, — сама не понимая почему, она не стала говорить с лучшей подругой о происшествии в вагоне, о решительном молодом попутчике, выпроводившем грабителей, когда все остальные господа безропотно расставались с портмоне, перстнями и часами. Возможно, этим воспоминанием она не поделилась потому, что Сонечка могла просто не поверить в реальность такого — романного — происшествия, могла заподозрить подругу в склонности к пустому фантазированию. Тем более Надежда уж и сама имела сомнения — не плод ли воображения всё то, что в поезде случилось, не придумала ли она себе от дорожной скуки героя с выразительными карими глазами, блестящими возбуждённо и как бы мистически (добрый ангел спустился с Небес и не позволил совершиться насилию).
А Сонечка, как видно, своё главное не утаила:
— Хотя мы дома решили никому не говорить, но тебе, Надя, лучшей своей подруге, не могу не сказать, — понизив голос, подруга продолжила: — На папу летом было покушение... — Соня выдержала паузу, необходимую подруге для того, чтобы осмыслить эту новость и выразить отношение к ней: — Вообрази себе: выскочил из подворотни бомбист, бросил бомбу и скрылся. Лошадей убил. Ни один человек, слава богу, не пострадал — ни солдаты, ни кучер. А лошадок ведь тоже жалко. Животами своими людей прикрыли. И папу. Если б лошади в ту минуту не попятились... Это нам папины сослуживцы по секрету открыли, от него-то ведь правды не добьёшься, — она нервно теребила пальцами надушенный кружевной платочек. — Кабы папы не стало, как бы мы жили? По миру бы пошли. Страшно подумать... — даже при её южном загаре стало заметно, как она при этих словах побледнела.
Открытое подругой не могло не взволновать Надежду. Мысли о личном сразу отошли на второй, на третий план. Девушка уже слышала про этот случай — в какого-то офицера, проезжавшего в карете, бросили бомбу, — как и про другие случаи покушений и убийств слышала и кое-что читала. Вести о таких вещах разносятся быстро. Но она и подумать не могла, что бомбист бросал бомбу именно в отца её подруги. Полагала, всякое может случиться с кем-то, когда-то и где-то далеко. Но чтобы беда прошла так близко и коснулась отца Сонечки — это представлялось неожиданным, ошеломляющим, это подвигало воображение на создание образов пугающих.
От миновавшей, по счастью, беды, как от горячей лошади, пробежавшей много вёрст, повеяло жаром...
Надежда довольно живо представила себе этого бомбиста — коварную, безжалостную личность, выбежавшую с тяжёлой бомбой под мышкой из тёмной подворотни; но представила она бомбиста со спины, без лица, поскольку лица представить не смогла. Она, удивившись, попробовала было в мыслях заглянуть ему всё же в лицо, однако вместо лица ей увиделся некий зияющий чёрный провал... Бомбист выбежал из темноты и был как продолжение её, неся темноту у себя на плечах, и в темноте же он скрылся — как порождение её, не отторгнутый ею, как смертоносное щупальце, спрятавшееся под тело, и как суть темноты; это был человек, поднявший руку на другого человека. Ей представился человек, пытавшийся совершить то, что противно самой природе человека — убийство себе подобного. Надя подумала, что у такого человека просто не могло быть лица — лица, могущего отразить самое прекрасное человеческое и выразить самое светлое божественное.
И за что убийство? Наверное, за какие-то убеждения, за идеи...
У кого-то из античных классиков Надежда в своё время прочитала: никакие убеждения и идеи не стоят того, чтобы ради них убивать. Это была непогрешимая истина.
Надя приобняла Сонечку:
— Всё обошлось, и хорошо!